Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
соссюр.docx
Скачиваний:
10
Добавлен:
21.03.2015
Размер:
76.57 Кб
Скачать

§ 3. Второй принцип: линейный характер означающего

Означающее, будучи свойства слухового (аудитивного), развертывается только во времени и характеризуется заимствованными у времени признаками: а) оно представляет протяженность, и б) эта протяженность лежит в одном измерении — это линия. Об этом совершенно очевидном принципе сплошь и рядом не упоминают вовсе, по-видимому именно потому, что считают его чересчур простым; между тем это принцип основной, и последствия его неисчислимы. От него зависит весь механизм языка. В противность зрительным (визуальным) означающим (морские сигналы и т. п.), которые могут одновременно состоять из комбинаций в нескольких измерениях, акустические означающие располагают лишь линией времени; их элементы следуют один за другим, образуя цепь. Это их свойство обнаруживается воочию, как только мы переходим к изображению их на письме, заменяя последовательность во времени пространственной линией графических знаков. В некоторых случаях это не обнаруживается с очевидностью. Если, например, я делаю ударение на слоге, может показаться, что я нагромождаю в одной точке различные значимые элементы. Но это иллюзия: слог и его ударность составляют лишь один акт говорения: внутри этого акта нет двойственности, но есть только различные противопоставления со смежными элементами.

НЕИЗМЕНЧИВОСТЬ И ИЗМЕНЧИВОСТЬ ЗНАКА

§ 1. Неизменчивость знака

Если по отношению к изображаемой им идее означающее представляется свободно выбранным, то, наоборот, по отношению к языковому коллективу, который им пользуется, оно не свободно, оно навязано. У общественной массы мнения не спрашивают, и выбранное языком означающее не может быть заменено другим. Этот факт, кажущийся противоречивым, мог бы шуточно быть назван «вынужденным карточным ходом». Языку как бы говорят: «Выбирай!», но прибавляют: «Ты выберешь вот этот знак, а не другой». Не только индивид не мог бы, если бы захотел, ни в чем изменить сделанный уже выбор, но и сама масса не в состоянии обнаружить свою власть ни над одним словом; она связана с языком таким, как он есть. Таким образом, язык не может быть уподоблен договору в его чистом и простом виде; с этой именно стороны языковой знак представляет особенный интерес для изучения, ибо если хотят показать, что действующий в коллективе закон есть нечто, чему подчиняются, а не свободно принимают, то нет этому более блестящего подтверждения, чем язык. Посмотрим, каким же образом языковой знак ускользает от нашей воли, и затем покажем важные последствия, которые из этого вытекают. Во всякую эпоху, как бы мы ни углублялись далеко в прошлое, язык всегда выступает как наследие предшествующей эпохи. Акт, в силу которого в определенный момент имена были присвоены вещам, в силу которого был заключен договор между понятиями и акустическими образами, — такой акт, хотя и вообразимый, никогда констатирован не был. Мысль, что так могло произойти, подписывается нам лишь нашим очень острым чувством произвольности знака. Фактически всякое общество знает и всегда знало язык только как продукт, который унаследован от предшествовавших поколений и должен быть принят таким, как он есть. Вот почему вопрос о происхождении языка не так важен, как это думают. Такой вопрос не к чему даже ставить; единственный реальный объект лингвистики — это нормальная и регулярная жизнь уже установившегося наречия. Данное состояние языка всегда есть продукт исторических факторов, которые и, объясняют, почему знак неизменчив, т. е. почему он не поддается никакой произвольной перемене. Но утверждение, что язык есть наследие прошлого, решительно ничего не объясняет, если этим только и ограничиться. Разве нельзя изменить в любую минуту существующие и унаследованные законы? Высказав такое сомнение, мы вынуждены, подчеркнув социальную природу языка, поставить вопрос так, как мы бы его ставили в отношении прочих социальных общественных установлении. Эти последние как передаются? Вот где более общий вопрос, покрывающий и вопрос неизменчивости. Прежде всего надо выяснить, какой степенью свободы пользуются прочие установления; мы увидим, что в отношении каждого из них различно складывается баланс между навязанной традицией и свободной деятельностью общества. Надо, далее, установить, почему в данной категории факторы одного рода более действенны (или менее), чем факторы второго рода. И, наконец, возвратившись к языку, мы спросим себя, почему исторический фактор господствует в нем полностью и исключает возможность какой-либо общей и внезапной языковой перемены. В ответ на этот вопрос можно было бы выдвинуть множество аргументов и указать, например, на то, что модификации языка не связаны со сменой поколений, которые вовсе не ложатся пластами одно на другое и не представляют подобия ящиков комода, но перемешаны и проникают одно в другое, причем каждое из них включает индивидов различных возрастов. Можно было бы указать и на сумму усилий, требующуюся при обучении родному языку, из чего нетрудно заключить о невозможности общей перемены. Можно было бы добавить, что рефлексия не участвует в использовании того или другого наречия, что сами говорящие в значительной мере не осознают законов языка, а если и осознают, то не в силах их видоизменять. Но даже относись они сознательно к лингвистическим актам, разве не общеизвестно, что эти факты почти вовсе не подергаются критике в том смысле, что каждый народ в общем доволен выпавшим ему на долю языком. Все эти соображения не лишены основательности, но суть не в них; мы предпочитаем нижеследующие, более существенные, более прямые соображения, такие, от которых зависят все прочие.

1. Произвольность знака, по поводу которой мы выше допускали теоретическую возможность перемены. Углубляясь в вопрос, мы усматриваем, что в действительности самая произвольность знака защищает язык от всякой попытки, направленной к его изменению. Говорящая масса, будь она даже сознательнее, не могла бы обсуждать вопросы языка. Ведь для того чтобы подвергать обсуждению какую-либо вещь, надо, чтобы она отвечала какой-то разумной норме. Можно, например, спорить, какая форма брака рациональнее — моногамия или полигамия, — и приводить доводы в пользу той или другой. Можно также обсуждать, систему символов, потому что символ находится в отношениях рациональной связи с означаемой вещью, но в отношении языка, системы символов произвольных, не на что опереться. Вот почему исчезает всякая почва для обсуждения; нет ведь никаких мотивов предпочитать одно из следующего ряда слов: soeur — Schwester — сестра или boeuf — Ochs — бык и т. п.

2. Множественность знаков, необходимых для образования любого языка. Значение этого обстоятельства немаловажно. Система письма, состоящая из 20 — 40 букв, может быть, куда ни шло, заменена другой. Но нельзя этого сделать с языком, который включает не ограниченное количество элементов, а бесчисленное количество знаков.

3. Слишком сложный характер системы. Язык образует систему. Хотя, как мы увидим ниже, с этой именно стороны он не целиком произволен и в нем господствует относительная разумность, но вместе с тем именно здесь и обнаруживается неспособность массы его преобразовать. Ибо эта система представляет собой сложный механизм; владеть ею можно лишь путем размышления; даже те, кто изо дня в день ею пользуется, в самой системе ничего не смыслят. Можно было бы представить себе возможность преобразования языка лишь путем вмешательства специалистов, грамматиков, логиков и т. д. Но опыт показывает, что до сего времени такого рода поползновения успеха не имели.

4. Сопротивление коллективной косности всякому лингвистическому новшеству. Все вышеуказанные соображения уступают в своем значении нижеследующему: в каждый данный момент язык есть дело всех и каждого; будучи распространен в массе и служа ей, язык есть нечто такое, чем индивиды пользуются постоянно и ежечасно. В этом отношении его никак нельзя сравнивать с другими общественными установлениями. Предписания закона, обряды религии, морские сигналы и проч. привлекают единовременно лишь ограниченное количество лиц и на ограниченный срок; напротив, в языке каждый принимает участие ежеминутно, почему язык и испытывает постоянное влияние всех. Этого одного основного факта достаточно, чтобы показать невозможность в нем революции. Изо всех общественных установлении язык представляет наименьшее поле для инициативы. Его не оторвать от жизни общественной массы, которая, будучи по природе инертной, выступает прежде всего как консервативный фактор. Все-таки еще недостаточно сказать, что язык есть продукт социальных сил, чтобы стала очевидной его несвобода; помня, что язык всегда унаследован от предшествующей эпохи, мы должны добавить, что эти социальные силы действуют в функции времени. Если язык устойчив, то это не только потому, что он привязан к косной массе коллектива, но и вследствие того, что он расположен во времени. Эти два факта неразъединимы. Солидарность с прошлым ежеминутно давит на свободу выбора. Мы говорим человек, и собака, потому что до нас говорили человек, и собака. Это не препятствует тому, что во всем феномене в целом всегда налицо связь между двумя антиномическими факторами: произвольной договоренностью, в силу которой выбор свободен, и временем, благодаря которому выбор оказывается фиксированным. Именно потому, что знак произволен, он не знает другого закона, кроме закона традиции, и только потому он может быть произвольным, что опирается на традицию.

Но, чтобы резче отметить это противопоставление и это скрещение двух порядков явлений, относящихся к одному объекту, мы предпочитаем говорить о синхронической лингвистике и лингвистике диахронической. Синхронично все, что относится к статическому аспекту нашей науки; диахронично все, что касается эволюции. Существительные же синхрония и диахрония будут соответственно обозначать состояние языка и фазу эволюции.

Внутренняя двойственность и история лингвистики

Первое, что поражает, когда изучаешь факты языка, — это то, что для говорящего субъекта их последовательность во времени не существует: он пред лицом «состояния». Поэтому и лингвист, желающий понять это состояние, должен закрыть глаза на то, как оно получилось, и пренебречь диахронией. Только отбросив прошлое, он может проникнуть в сознание говорящих. Вторжение истории может только сбить его с толку. Было бы нелепостью рисовать панораму Альп, беря ее одновременно с нескольких вершин Юрских гор; панорама должна быть взята из одной точки. Так и в отношении языка: нельзя ни описывать его, ни устанавливать нормы его применения, не отправляясь от одного определенного его состояния. Следуя за эволюцией языка, лингвист уподобляется наблюдателю, передвигающемуся с одного конца Юрских гор до другого и отмечающему перемещения перспективы. Можно сказать, что с тех пор, как существует современная лингвистика, она с головой ушла в диахронию. Сравнительная грамматика индоевропейских языков использует добытые ею данные для гипотетической реконструкции предшествовавшего языкового типа; для нее сравнение не более как средство воссоздания прошлого. Тот же метод применяется и при частном изучении подгрупп (романских языков, германских и т. д.); «состояния» привходят в это изучение лишь отрывочно и весьма несовершенным образом. Такова наука, основанная Боппом; поэтому-то понимание ею языка половинчато и шатко.

...Противопоставление двух точек зрения — синхронической и диахронической — совершенно абсолютно и не терпит компромисса. Противопоставление обеих лингвистик в отношении их методов и принципов Противопоставление между диахроническим и синхроническим проявляется всюду. Прежде всего (мы начинаем с явления наиболее очевидного) они не одинаковы по своему значению. Вполне ясно, что синхронический аспект важнее диахронического, так как для говорящей массы только он — подлинная и единственная реальность. Это же верно и для лингвиста; если он примет диахроническую перспективу, то увидит отнюдь не язык, а только ряд видоизменяющих его явлений. Часто утверждают, что нет ничего более важного, чем познать генезис данного состояния; это в некотором смысле верно: условия, создавшие данное состояние, проясняют нам его истинную природу и оберегают нас от некоторых иллюзий, но этим доказывается только, что диахрония не является самоцелью. О ней можно сказать, что было сказано о журнализме: она может привести ко всему, но только под условием выхода из нее. Методы обоих аспектов тоже различны в двояком отношении. а) Синхрония знает только одну перспективу, перспективу говорящих субъектов, и весь ее метод сводится к собиранию от них фактов; чтобы убедиться, в какой мере то или другое языковое явление реально, необходимо выяснить, в какой мере оно существует в сознании говорящих. Напротив, диахроническая лингвистика должна различать две перспективы: одну проспективную, следующую за течением времени, и другую ретроспективную, направленную вспять; таким образом, метод ее раздваивается, о чем будет идти речь в пятой части этого труда. б) Второе различие вытекает из разницы в объеме той области, на которую распространяются та и другая дисциплины. Синхроническое изучение не ставит своим объектом всего совпадающего по времени, но только совокупность фактов, относящихся к каждому языку; в меру необходимости подразделение дойдет и до диалектов и до поддиалектов. В сущности термин синхроническое не вполне точен; его следовало бы заменить, правда, несколько длинным термином идиосинхроническое. Наоборот, диахроническая лингвистика не только не требует, но и отвергает подобную специализацию, рассматриваемые ею элементы не принадлежат обязательно к одному языку (ср. индоевр. *esti, греч. esti, нем. ist, фр. est, рус. есть). Различие отдельных наречий создается

именно сменой диахронических фактов и их пространственным умножением. Для оправдания сближения двух форм достаточно, если между ними есть историческая связь, какой бы косвенной она ни была. Эти противопоставления не самые яркие и не самые глубокие: из коренной антиномии между фактом эволютивным и фактом статическим следует, что решительно все понятия, относящиеся к тому или другому в одинаковой мере, не сводимы друг к другу. Любое из этих понятий может служить доказательством этого. Так, синхронический «феномен» ничего общего не имеет с диахроническим; первый есть отношение между существующими одновременно элементами, второй — смена во времени одного элемента другим, т. е. событие... Синхронический закон и закон диахронический.

Мы привыкли слышать о законах в лингвистике, но действительно ли факты языка управляются законами и какого рода могут быть эти законы? Поскольку язык есть социальный Институт, можно a priori сказать, что он регулируется нормами, аналогичными тем, которые действуют в коллективах. Как известно, всякий социальный закон обладает двумя основными признаками: он императивен, и он общ; он навязывается, и он простирается на все случаи, разумеется, в определенных границах времени и места. Отвечают ли такому определению законы языка? Чтобы выяснить это, надо прежде всего согласно с только что высказанным еще лишний раз разделить сферы синхронического и диахронического. Перед нами две раздельные проблемы, которые смешивать нельзя; говорить о лингвистическом законе вообще равносильно желанию схватить призрак. Синхронический закон — общий закон, но не императивный; попросту отображая существующий порядок вещей, он только констатирует некое состояние; он закон постольку же, поскольку законом может быть названо утверждение, например, что в данном фруктовом саду деревья посажены косыми рядами. И отображаемый им порядок вещей не гарантирован от перемены именно потому, что не императивен. Казалось бы, можно возразить, что в функционировании речи синхронический закон обязателен в том смысле, что он навязан индивидам принуждением коллективного обычая; это верно, но мы ведь не разумеем слово «императивный» в смысле обязательности по отношению к говорящим; отсутствие императивности значит, что в языке нет никакой силы, гарантирующей сохранение регулярности, установившейся в каком-либо пункте. Так, нет ничего более регулярного, чем синхронический закон, управляющий латинским ударением (в точности сравнимый с законом греческого ударения); между тем эти правила ударения не устояли перед факторами изменения и уступили место новому закону, действующему во французском языке. Таким образом, если и можно говорить о законе в синхронии, то только в смысле распорядка, принципа регулярности. Диахрония предполагает, напротив того, динамический фактор, производящий определенный результат, выполняющий определенное дело. Но этого императивного характера недостаточно для применения понятия закона к фактам эволюции языка; можно говорить о законе лишь тогда, когда целая совокупность явлений подчиняется единому правилу, а диахронические события, хотя и обнаруживают некоторые видимости общности, всегда в действительности носят характер случайный и частный. Резюмируем: синхронические факты, каковы бы они ни были, представляют определенную регулярность, но не носят никакого императивного характера; напротив, диахронические факты обладают императивностью по отношению к языку, но не имеют характера общности. Короче говоря (к чему мы и хотели прийти), ни те ни другие не управляются законами в вышеопределенном смысле, а если уже, невзирая ни на что, угодно говорить о лингвистических законах, то термин этот будет покрывать совершенно различные значения, смотря по тому, относится ли он к явлениям синхронического или диахронического порядка.

Выводы

Так лингвистика подходит ко второму разветвлению своих путей. Сперва нам пришлось выбирать между языком и речью, теперь же мы у второго перекрестка, откуда ведут две дороги: одна в диахронию, другая в синхронию. Используя этот двойной принцип классификации, мы можем прибавить, что все диахроническое в языке является таковым через речь. В речи источник всех изменении; каждое из них первоначально, прежде чем войти в общее употребление, начинает применяться некоторым количеством индивидов. Теперь по-немецки говорят: ich war, wir waren (я был, мы были), тогда как в старом немецком языке до XVI в. спрягалось: ich was, wir waren (по-английски до сих пор говорят: I was, we were). Каким же образом произошла эта перемена: war вместо was? Отдельные лица под влиянием waren по аналогии создали war; это был факт речи; такая форма, часто повторявшаяся, была принята коллективом и стала фактом языка. Но не все новшества речи увенчиваются таким успехом, и, поскольку они остаются индивидуальными, нам нечего принимать их во внимание, так как мы изучаем язык; они входят в поле нашего наблюдения лишь с момента принятия их коллективом. Факту эволюции всегда предшествует факт или, вернее, множество сходных фактов в сфере речи; это ничуть не порочит установленного выше различения, которое этим только подтверждается, так как в истории всякого новшества мы встречаем всегда два раздельных момента: 1) момент появления его у индивидов и 2) момент его превращения в факт языка, когда оно, по внешности оставаясь тем же, принимается коллективом.

Следует признать, что теоретическая и идеальная форма науки не всегда совпадает с той, которую навязывают ей требования практики. В лингвистике эти требования практики еще повелительнее, чем в других науках; они до некоторой степени оправдывают ту путаницу, которая в настоящее время царит в лингвистических исследованиях. Даже если бы устанавливаемые нами различения и были приняты раз и навсегда, нельзя было бы, быть может, во имя этого идеала связывать научные изыскания чересчур точными установками. Так, например, производя синхроническое обследование старофранцузского языка, лингвист оперирует такими фактами и принципами, которые ничего не имеют общего с теми, которые ему открыла бы история этого же языка с XIII до XX в.; зато они сравнимы с теми фактами и принципами, которые обнаружились бы при описании одного из нынешних языков банту, греческого аттического языка за 400 лет до н. э. или, наконец, современного французского. Дело в том, что все такие описания покоятся на схожих отношениях; хотя каждый отдельный язык образует замкнутую систему, все они предполагают наличие некоторых постоянных принципов, на которые мы неизменно наталкиваемся, переходя от одного языка к другому, так как всюду продолжаем оставаться в одном и том же порядке явлений. Совершенно так же обстоит и с историческим исследованием: обозреваем ли мы определенный период в истории французского языка (например, от XIII до XX в.), или яванского языка, или любого другого, всюду мы имеем дело со схожими фактами, которые достаточно сопоставить, чтобы установить общие истины диахронического порядка. Идеалом было бы, чтобы каждый ученый посвящал себя тому или другому разрезу лингвистических исследований и охватывал возможно большее количество фактов соответствующего порядка, но представляется весьма затруднительным научно владеть столь разнообразными языками. С другой стороны, каждый язык представляет практически одну единицу изучения, так что силой вещей приходится рассматривать его попеременно и статически и исторически. Все-таки никогда не нужно забывать, что теоретически это единство отдельного языка как объекта изучения есть нечто поверхностное, тогда как различия языков таят в себе глубокое единство. Пусть при изучении отдельного языка наблюдение захватывает и одну сферу и другую, всегда надо знать, к которой из них относится разбираемый факт, и никогда не надо смешивать методы. Разграниченные нами таким образом обе части лингвистики послужат одна за другой объектом нашего исследования. Синхроническая лингвистика займется логическими и психологическими отношениями, связывающими сосуществующие элементы и образующими систему, изучая их так, как они воспринимаются одним и тем же коллективным сознанием. Диахроническая лингвистика, напротив, будет изучать отношения, связывающие элементы в порядке последовательности, не воспринимаемой одним и тем же коллективным сознанием, — элементы, заменяющиеся одни другими, но не образующие системы.

Синхроническая лингвистика

Общие положения В задачу общей синхронической лингвистики входит установление основных принципов всякой идиосинхронической системы, конститутивных факторов всякого состояния (статуса) языка. Многое из того, что нами уже было изложено, относится скорее к синхронии; так, общие свойства знака могут рассматриваться как составная часть этой последней, хотя они нам и послужили для доказательства необходимости различать обе лингвистики. К синхронии относится все, что называется «общей грамматикой», ибо только через отдельные состояния языка устанавливаются те различные отношения, которые входят в компетенцию грамматики. В дальнейшем изложении мы ограничимся лишь основными принципами, без которых не представляется возможным ни приступить к более широким проблемам статики, ни объяснить детали данного состояния языка. Говоря вообще, гораздо труднее заниматься статической лингвистикой, чем историей. Факты эволюции более конкретны, они больше говорят воображению; наблюдаемые в них отношения завязываются между последовательно сменяющимися моментами, уловить которые нетрудно; легко, а иногда и занятно следить за рядом превращений. Та же лингвистика, которая оперирует сосуществующими значимостями и отношениями, представляет гораздо больше затруднений. В действительности «состояние» языка не есть математическая точка, но более или менее длинный промежуток времени, в течение которого сумма происходящих видоизменений остается ничтожно малой. Это может равняться десяти годам, смене одного поколения, одному столетию, даже. больше. Случается, что в течение сравнительно долгого промежутка язык еле меняется, а затем в какие- нибудь несколько лет испытывает значительные превращения. Из двух сосуществующих в одном периоде языков один может сильно эволюционировать, а другой почти вовсе не изменяться; для второго необходимо будет синхроническое изучение, для первого потребуется диахронический подход. Абсолютное «состояние» определяется отсутствием изменений, но поскольку язык всегда, как бы ни мало, все же преобразуется, постольку изучать язык статически на практике — значит пренебрегать маловажными изменениями, подобно тому как математики при некоторых операциях, например при вычислении логарифмов, пренебрегают бесконечно малыми величинами. В политической истории различаются: эпоха — точка во времени, и период, охватывающий некоторый промежуток времени. Однако историки сплошь и рядом говорят об эпохе Антонинов, об эпохе крестовых походов, разумея в данном случае единство признаков, сохранявшихся в течение соответствующего срока. Можно было бы говорить и про статическую лингвистику, что она занимается эпохами; но термин «состояние» («статус») лучше. Начала и концы эпох обычно отмечаются какими-либо переворотами, более или менее резкими, направленными к изменению установившегося порядка вещей. Употребляя термин «состояние», мы тем самым отводим предположение, будто в языке происходит нечто подобное. Сверх того, термин «эпоха» именно потому, что он заимствован у истории, заставляет думать не столько о самом языке, сколько об окружающей и обусловливающей его обстановке; одним словом, он вызывает скорее всего представление о том, что мы назвали внешней лингвистикой. Впрочем, разграничение во времени не есть единственное затруднение, встречаемое нами при определении понятия «состояние языка»; такой же вопрос встает и относительно пространственного отграничения. Короче говоря, понятие «состояние языка» не может не быть приблизительным. В статической лингвистике, как и в большинстве наук, невозможно никакое рассуждение без условного упрощения данных.

ДИАХРОНИЧЕСКАЯ ЛИНГВИСТИКА

Общие положения Диахроническая лингвистика изучает отношения не между сосуществующими элементами данного состояния языка, но между сменяющимися последовательными во времени элементами. В самом деле, абсолютной неподвижности не существует вовсе; все части языка подвержены изменениям; каждому периоду соответствует более или менее заметная эволюция. Она может быть различной в

отношении быстроты и интенсивности, но самый принцип от этого не страдает; поток языка течет непрерывно; течет ли он спокойно или стремительно, это уже вопрос второстепенный. Правда, эта непрерывная эволюция весьма часто скрыта от нас вследствие того, что внимание наше сосредоточивается на литературном языке; как мы увидим ниже, литературный язык наслаивается на язык народный, т. е. на язык естественный, и подчиняется иным условиям существования. Поскольку он уже сложился, литературный язык в общем проявляет устойчивость и тенденцию оставаться себе подобным; его зависимость от письма обеспечивает за ним еще большую сохранность. Литературный язык не может, следовательно, служить для нас мерилом того, до какой степени изменчивы естественные языки, не подчиненные никакой литературной регламентации. Объектом диахронической лингвистики является в первую очередь фонетика, вся фонетика в целом; в самом деле, эволюция звуков несовместима с понятием «состояния»; сравнение фонем или сочетаний фонем с тем, чем они были раньше, сводится к установлению диахронического факта. Предшествовавшая эпоха может быть в большей или меньшей степени близкой, но если она сливается со следующей, то фонетическому явлению уже более места нет; остается лишь описание звуков данного состояния языка, а это уже дело фонологии.

Но только ли звуки видоизменяются во времени? Слова меняют свое значение; грамматические категории эволюционируют; есть и такие, которые исчезают вместе с формами, служившими для их выражения (например, двойственное число в латинском языке). А раз у всех фактов ассоциативной и синтагматической синхронии есть своя история, то как же сохранить абсолютное различение между диахронией и синхронией? Оно становится весьма затруднительным, как только мы выходим из сферы чистой фонетики.

Во всех этих случаях и во многих других, сходных с ними, различение диахронического и синхронического остается очевидным; следует это помнить, чтобы легкомысленно не утверждать, будто мы занимаемся исторической грамматикой, тогда как в действительности мы только переходим от изучения фонетических изменений в диахроническом разрезе к изучению вытекающих из них последствий в разрезе синхроническом.

Но эта оговорка не снимает всех затруднений. Эволюция любого грамматического факта, ассоциативной группы или синтагматического типа несравнима с эволюцией звука. Она не представляет собой простого явления; она разлагается на множество частных фактов, только часть которых относится к фонетике.