Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Kulturologia_Uchebnik_Sapronova_vord2003.doc
Скачиваний:
74
Добавлен:
11.03.2015
Размер:
6.32 Mб
Скачать

Глава 6

ЗАПАДНАЯ КУЛЬТУРА XX ВЕКА

Утверждение о том, что в XX веке западная культура переживает кризис, стало общим местом еще в начале века. Разброс мнений здесь касается исключительно характера осмысле­ния для всех несомненного кризиса и, в частности, того, насколько далеко зашло дело, является ли переживаемый кризис глубоким и всеобъемлющим, а главное, необратимым, или Запад все-таки переживает болезнь роста. Крайние позиции, впрочем, встречаются ред­ко. Громкозвучное заявление О. Шпенглера о «закате Европы», за которым последуют окон­чательная ночь и смерть культуры, хотя и произвело в свое время огромное впечатление, однако ни философией, ни историей культуры принято не было. Как правило, культуроло­гия удерживается и от пессимизма безоговорочной обреченности Запада, и еще менее склонна к оптимистическим декларациям. Наверное, наиболее уравновешенной и конструктивной в настоящем случае может быть признана позиция надежды, ведь тот, кто надеется на наличие у Запада культурной перспективы, тем самым вовсе не должен закрывать глаза на симпто­мы и тенденции разразившегося в XX веке кризиса культуры.

При обращении к ним нельзя пройти мимо совершенно очевидного, бьющего в глаза противоречия, которое так полно выявилось в западной культуре последнего столетия. Когда оно еще только начиналось, было слишком много оснований для вывода о надвигающейся на Запад варваризации. А как еще можно обозначить то, что свершилось между 1914 и 1918 го­дами, когда происходила Первая мировая война? Очень много в свое время писалось о чудо­вищности потерь вовлеченных в эту войну стран. Действительно, впервые в истории они стали многомиллионными в течение нескольких лет. Однако при всей устрашающей громад­ности числа убитых и раненных в Первую мировую войну, относительно населения воюющих держав потери не были так уж велики. Скажем, они не идут ни в какое сравнение с потерями страны, на чьей территории шли военные действия в Тридцатилетнюю войну 1618-1648 го­дов. Тогда население Германии сократилось в пропорции, гораздо большей, чем в войну 1914-1918 годов. Поражают в Первой мировой войне не потери сами по себе, а то, что она началась между державами, буквально каждая из которых ничем обделена не была. Они находились в тех границах, которые ничуть не ущемляли национального достоинства их жителей и двигались по пути процветания, стремительно росло благосостояние населения и его образованность. Наконец, уже в XIX веке произошло так называемое «смягчение нра­вов», войны между европейскими державами происходили несравненно реже, чем в предше­ствующие столетия. А в промежутке между 1870 и 1914 годами в Европе, кроме ее балкан­ской окраины, их вообще не было. Война началась неожиданно для всех, хотя о ее возможности время от времени поговаривали. Причем начали войну Австрия и Германия, страны, которые в ее результате не только очень многое потеряли, но и до всякой войны играли в Европе и мире такую большую роль, на какую только могли претендовать. От войны веяло такой очевидной бессмыслицей и безумием по любым мыслимым критериям, что, действительно, иначе как срывом в самое настоящее варварство ее не назовешь. О следующей мировой войне и говорить нечего. В ней проявилось уже такое, что квалифицировать его в качестве варвар­ства означало бы смягчить положение вещей, подводя ужас доселе неведомого под узнавае­мые реалии.

Да, конечно, варварства и ♦сверхварварства* послекультуры Запад в XX веке узнал сполна. Но он же их успешно преодолел во второй половине XX века. Последние 55 лет на территории западных стран, опять таки, за исключением все тех же Балкан, не было не только военных конфликтов, но и намека на них. Развитие же экономики и благосостояния населения начала XX века по сравнению с его концом — это всего лишь первые шаги на

пути восхождения к вершине. Так что, не дихотомия «культура — варварство» определяет собой существо культурной ситуации Запада в XX столетии. Конечно, она характеризует его криэисность в качестве важнейшего симптома. Однако есть у нее признак и симптом, так и не преодоленный XX веком. Скорее, на его протяжении он только углублялся. Речь идет

о симптоме, который в первой главе книги уже был выражен как нарастающее в XX ве­ке преобладание цивилизации над культурой, процесс вытеснения цивилизацией культуры. С наибольшей наглядностью и очевидностью противоречие между ними выражено в том, что XX век в целом и уж, конечно, вторая его половина — это время благосостояния, доселе ни на Западе, ни где-либо еще не виданное. Тем более, что оно коснулось не толь­ко высших и средних, но буквально всех слоев населения. В конце XX века Запад попросту не знает бедности и тем более нищеты у людей работающих или готовых работать, у тех, кто не выбит из жизненной колеи личными проблемами и внутренней душевной неустро­енностью. Конечно, благосостояние на Западе сегодня коснулось не всех, всех оно, воз­можно, никогда и не коснется. Но все же ситуация, когда 80-90% населения западных стран живет на уровне материального достатка и комфорта, который в XVIII веке распрост­ранялся разве что на 1% жителей, а в XIX веке коснулся лишь нескольких процентов населения, ситуация эта поразительна. Казалось бы, там, где растет благосостояние, может быть и не следует ожидать такого же прогресса в культуре, но точно так же странным будет и обратное — резкий разрыв между благосостоянием и культурой. Между тем это как раз то, что произошло на Западе в XX веке. Запад стал реальностью, которую не без осно­ваний обозначили несколько десятилетий назад как общество всеобщего благоденствия, но по поводу которой точно так же говорится как о сумерках и кризисе культуры. Одно, оказы­вается, вовсе не предполагает другое, благосостояние и культура обнаруживают себя как разнонаправленные реальности. В конечном же счете разнонаправленны реальности цивили­зации и культуры, одна из которых внешним образом оформляет человеческое существова­ние, тогда как другая носит внутренний характер. До известной степени уместным будет и различение между цивилизацией и культурой как между внешним и внутренним богат­ством человека.

Чтобы хотя бы частично ответить на вопрос, если не почему, то каким образом состоял­ся кризис западной культуры XX века, для начала обратимся к феномену научно-техниче- ского прогресса. На первой стадии, с конца XVIII столетия в Англии, в остальной же Европе в XIX столетии, он носил характер промышленной революции, в XX же веке его принято называть научно-технической революцией. В предшествующей главе уже шла речь о том, что научно-технический прогресс стал возможен ввиду технической ориентации науки, так же как и научной ориентации техники. Их встреча и образование единого научно-технического комплекса в свою очередь осуществились благодаря секуляризации культуры и, в частности, возникновению человека-рабочего, обращенного своими преобразовательными усилиями к природе. Теперь же настал черед обратить внимание на обстоятельство, ранее нами не рас­смотренное. На то именно, что труд, работа, производство — это такого рода деятельность, которая, с одной стороны, соотносит трудящегося, работника, производителя с миром как средством удовлетворения собственных потребностей. Никакой цели, помимо самого себя в окружающей его действительности homo faber не видит. Но, с другой стороны превращая все, над чем он трудится, в средство, так или иначе и к самому себе человек-работник не может относиться иначе, как к средству. Скажем, Бенджамин Франклин в своей «Автобио­графии» очень ясно показал, как он сам успешно превращал себя в средство для собственно­го обогащения. Но к этому нужно добавить, что такими средствами не могли не становиться для Франклина и ему подобных другие люди. От них требовалось производить как можно больше, и только. Они становились средствами производства, хотя в свою очередь нужда­лись в средствах для производящей деятельности (пище, жилье, одежде, транспорте, развле­чениях). Последних в XIX веке работникам~пролетариям, в отличие от работников-буржуа.

решительно недоставало. В XX веке положение существенно изменилось, с наступлением общества всеобщего благосостояния средств для поддержания жизни производителей стало хватать на всех. Что, однако, осталось в неизменности, так это стремление к производству в качестве высшей, все освящающей дели.

В XVIII и особенно в XIX веке ориентация на производство осуществлялась за счет действия трех факторов: интенсификации, разделения и механизации труда. Интенсифика­ция имела своим последствием не только ускорение ритма трудовых усилий, но и рост объема рабочего времени. Двенадцати- и даже четырнадцатичасовой рабочий день в наибо­лее промышленно продвинутой в XIX веке Англии не был исключением. Очевидно, что такая продолжительность рабочего дня оставляла работнику время только на восстановле­ние (да и то неполное) потраченных на производство сил, предполагавшее новое включение в изматывающий производственный цикл. Удар, который по работнику наносило разделе­ние труда, был несколько иным по сравнению с интенсификацией труда. Прежде всего оно до предела обедняло и выхолащивало труд работника, сводя его к простейшим операциям. В результате разделения-труда производитель становился внутренне никак не причастным к произведенному им продукту, не воплощал себя в нем. В самом деле, какое отношение имеет производитель к этому вот элегантному костюму, если один из них сучил шерсть, другой красил, третий ткал на станке ткань, четвертый разрезал ее по лекалам, пятый сшивал и т. д. При наличии развитого разделения труда, доведенного до выполнения ра­ботниками простейших операций, он обессмысливается, становится тяжелым, пустым и моно­тонным. Труд постоянно зачеркивает и отменяет человеческое в человеке. Особенно отчет­ливо это проявляется в том, что разделенный на простейшие операции труд впоследствии легко поддается механизации. По существу, вновь изобретенный механизм вытесняет ра­ботника, чьи функции предварительно были сведены к механическим в своей простоте и определенности операциям. Собственно же механизация, как неотъемлемая черта произ­водства, ыепосредственно направлена на его святая святых — рост производительности труда. И она действительно возрастает за счет механизации по сравнению с ручным трудом. Однако именно механизация производства окончательно превращает работника-пролетария исключительно в средство для самого себя. С той, правда, разницей от буржуа-Франклина, что теперь вопрос стоит не о цели обогащения, а о цели как самосохранении и выживании на минимуме удовлетворения первичных и простейших потребностей. Непосредственно на­блюдавший за механизированным трудом рабочих-ткачей в Англии 40-х годов XIX века Ф. Энгельс так характеризует его особенности: «Наблюдать за машиной, связывать обо­рвавшуюся нить — это не такая деятельность, которая может занять ум рабочего, но в тоже время она такого свойства, что мешает ему думать о другом. Мы видим также, что труд этот не требует напряжения мускулов, не дает простора физической деятельности. Таким образом, это не настоящий труд, а сплошное однообразие — самое убийственное, самое утомительное, что только можно придумать... Неумолимая необходимость — заживо похоронить себя на фабрике, неотрывно следить за неутомимой машиной — является тяг­чайшей пыткой для рабочих. Действительно, трудно придумать что-либо более отупляю­щее, чем фабричный труд*.

В характеристике Энгельса схвачено в механизации самое для нас существенное. Даже облегчая труд, она его сама по себе ничуть не очеловечивает, оставляя человека в его соб­ственно человеческом качестве ни с чем. Механизация работает не на человека-работника, а на производство. Производство расширяется и разбухает, сам же производитель скукожи­вается до некоторой производящей точки, ничем не наполненной и представляющей из себя один только источник и импульс внутренне пустой производящей активности.

В XIX веке тенденция к интенсификации, углубляющемуся разделению и механизации тРУДа проявилась очень внятно и отчетливо. Ее действие создавало напряжение в западных странах, продвигавшихся по пути промышленного переворота, и угрожало им революционными

катаклизмами. Однако последствия происшедшего для культуры обнаружили себя далеко не сразу. Причем» несравненно более в XX, чем в XIX веке. Пока XIX век продолжался, чело­век-работник в качестве пролетария находился в ситуации прежде всего культурной обездо­ленности, выброшенности из культуры. Что же касается человека-работника в качестве бур­жуа, то он пока еще всецело не задавал тон в культуре. При том, что она приобретает отчетливо буржуазные черты, культура в значительной степени представляла собой тенден­цию к обуржуазиванию несобственно буржуазных реалий культуры. Скажем, для буржуазии

  1. века неотразимо привлекательной остается дворянская культура и, в частности, ари­стократический момент в ней. Поэтому буржуа так падки на роскошь и всякого рода стили­зации в дворянско-аристократическом духе. Они стараются породниться со знатными фами­лиями, покупают дворянские замки и дворцы, в их среде огромной популярностью пользуются авантюрные романы на сюжеты из обихода дворянства эпохи его расцвета. Общезначимым примером последних, конечно же, служат произведения А. Дюма. Он буквально создал пред­приятие по производству бесчисленного числа романов, главным образом о жизни француз­ской придворной аристократии XVII — XVIII веков. Какими бы скромными достоинствами не обладали даже наиболее удачные из них, одного у Дюма отнять невозможно — создавал свою продукцию он с увлечением. Его неизменно влекло в придворно-аристократический круг, он упивался тем, что в нем происходило, несмотря ни на какую собственную буржуаз­ность. Необыкновенный успех романов Дюма — это ли не прекрасное свидетельство того, насколько вкусы буржуа-литератора соответствовали вкусам самых широких кругов буржуа- читателей. В очень значительной степени культура XIX века держалась еще и на своей антибуржуазности. Нужно сказать, что наступавшее преобладание работника-буржуа в куль­туре было неприемлемо не только для такого исходно, откровенно и форсированно антибур­жуазного течения, каким был романтизм, или для теряющего свои позиции дворянства. Последнее, кстати говоря, в значительной своей части и степени как раз обуржуазилось. Самое поразительное состоит в том, что для буржуа в XIX веке достаточно характерна тенденция к неприятию своей культуры и отречение от собственной буржуазности. Чтобы далеко не ходить, как раз обратим внимание на романы Дюма. Ведь упиваясь дворянско- аристократической жизнью прошлых веков, он выражал некоторую тоску по утерянному культурному раю, ставя этим под вопрос уже насквозь буржуазную современность. Даже для Дюма с его безусловной ориентацией на читателя-потребителя немыслимо было воспевать буржуазный дух, буржуазные стиль жизни и повадки. О действительно выдающихся худож­никах и мыслителях нечего и говорить. Среди них неприятие буржуазности резко преоблада­ло. Принадлежа своему веку, в чем-то они были и не могли не быть буржуазными, но одновременно и не принимали его.

В XX веке оформившиеся в предшествующий период тенденции развернулись с большей полнотой и последовательностью, и в то же самое время XX век принес с собой новые реалии культуры, ранее едва намечавшиеся или вообще не дававшие о себе знать. Самое существен­ное из того, что объединяет культуру обоих столетий, — это то, что в ней по-прежнему задает тон человек-работник. Правда, теперь постепенно смягчается резкая противопостав­ленность работника-пролетария и работника-буржуа. Непрерывный, с ранее невиданными темпами рост производительности труда в XX веке дает о себе знать в двух важнейших проявлениях. Во-первых, очень значительно сокращается объем рабочего времени, к концу

  1. века становится немыслимой не только семидесятидвухчасовая, но и относительно уме­ренная шестидесятичасовая рабочая неделя. Теперь она составляет 40 или даже 38 часов. И, во-вторых, несмотря ни на какое уменьшение продолжительности рабочего времени, в XX веке резко возрастает благосостояние пролетариата. Само это слово становится неумест­ным ввиду устойчиво высокого, а по меркам предшествующего столетия и очень высокого уровня жизни лиц наемного труда. Этот уровень может быть заметно ниже, чем у работода­телей, но все же благосостояние распространяется на тех и на других. Оно определяет очень большое сходство'в образе жизни тех, кто в XIX веке были разведены резкой чертой как пролетариат и буржуазия. Определить, кто из них есть кто, по традиционным для XIX века меркам, в конце века XX далеко не всегда представляется возможным. Тогда, например, когда работник данного предприятия в то же время владеет пакетом его акций или, напро­тив, совладелец компании избирается ее директором и управляет ею как нанятое компанией лицо. Не так уж редко большее благосостояние дает работа по найму, чем ведение достаточно крупного самостоятельного дела и т. д.

Существенное сближение тех, кто в XIX веке были противопоставлены в качестве пролетариата и буржуазии, происходит, между тем, при сохранении и даже большем развитии предшествующих тенденций к разделению и механизации труда. Применительно к послед­нему уже можно говорить об автоматизации. Не менее важное обстоятельство состоит в том, что характер промышленного производства с неотрывным от него разделением труда и механизацией (автоматизацией) в значительной степени приобретают те сферы человече­ской жизнедеятельности, которые ранее его не имели. Конечно же, речь не идет о том, что едва ли не поголовно работоспособные люди на Западе в XX веке встали за станки, стали работать с машинами, механизмами и автоматами. Скажем, деятельность ученого-исследо- вателя по-прежнему состоит в размышлениях о нерешенных проблемах своей науки. Если она теперь технически оснащена компьютером и несравненно более изощренными, по срав­нению с предшествующими столетиями, приборами для экспериментов, то не это делает ее производством, а ученого работником. Определяющим здесь является то, что ученый-иссле­дователь занят узкой областью своей науки. Он специализируется в ней приблизительно так же, как рабочий, стоящий за станком, — в производстве определенного рода деталей. И тот и другой заняты своим прямым делом — специальностью — и не причастны к пред­мету своей деятельности в целом. Для рабочего-станочника таким целым может быть всего I лишь автомобиль, а для ученого-физика — физическая наука и стоящее за ней мироздание в его физическом измерении. Понятно, что разница между автомобилем и мирозданием грандиозна. Труд рабочего-станочника, из года в год вытачивающего на своем станке одни и те же детали, тоже вроде бы не сравним с изысканиями украшенного степенями и звания­ми физика. И все же объединяет их с культурологических позиций самое существенное. И ученый-физик, и рабочий-станочник не просто специалисты в своей узкой области, но и частичные люди, прикрепленные к своей узкой профессиональной области в качестве функционеров. Последнее именование в настоящем случае может показаться по отношению к ученому неуместным. Предзаданность у рабочего, продавца или клерка своей профессио­нальной деятельности с легкостью позволяет определить их как функционеров. Ну, а ученый- физик? Ведь он получил такое серьезное образование, его деятельность требует таких зна­ний и интеллектуальных усилий, неужели она тоже функциональна? По такому решающему признаку, каким является подчиненность не от себя и не от другого человека исходящим ритмам, направлениям и целям деятельности, — несомненно. В самом деде, ученый-физик, приступал К своей профессиональной деятельности, движется по инерции, заданной раз­витием его науки. Предшествующие достижения почти целиком определяют ее после­дующие Шаги. Причем они могут осуществляться не вообще (вообще физики уже как бы не существует), а в одной узкой отрасли одной из физических наук. Когда ученый стремится чего-то в физике достичь, ему только и остается своими усилиями (хочется сказать — собой) сделать следующий шаг в своей области, который для его науки как целого практи­чески не ощутим, но все же обслуживает и, пускай незаметно, но продвигает физическую науку. Разумеется, бессмысленно отрицать наличие в деятельности ученого творческого момента. Но даже тогда, когда он присутствует, все равно, растворяется в функционально­сти; которая предполагает, что не ученые определяются в качестве личностей через физи­ку, а сама физика определяется и осуществляется благодаря усилиям бесконечного числа Ученых.

Согласившись с тем, что в XX веке доминирует тенденция к превращению в человека- работника (а значит, в функционера и частичного человека) ученого, возможно, нам трудно будет принять те же самые характеристики в отношении художника. Все-таки это всем очевидно, что художник творит по вдохновению, что его произведение есть воплощение уникальности своего внутреннего мира, наконец, что художнику строго противопоказаны узкая специализация и частичность достигнутого результата. Художественное творчество по своей природе целостно. Нельзя, скажем, художнику создать часть произведения, тогда как другие части будут созданы еще несколькими художниками, в результате чего и возникнет целое. Подобное еще как-то возможно в научных исследованиях, особенно технических раз­работках XX столетия, но при чем здесь художник? Когда он действительно является тако­вым в полном смысле слова, действительно, не при чем. Но как тогда быть с основным потоком беллетристики, телевизионных и кинофильмов, музыкальных произведений, произ­ведений изобразительного ряда? Они-то создаются в грандиозных масштабах, пользуются массовым спросом и в то же время почти или вообще не соответствуют критериям художе­ственного творчества.

Это обстоятельство нужно сознавать с полной ясностью — огромное, подавляющее ко­личество произведений, которые по привычке относятся к искусству и художественному творчеству, таковыми в действительности не являются. Из того, что написан вот этот роман и он пользуется широчайшей популярностью, еще вовсе не следует не только наличие у него литературных достоинств, но и принадлежность романа к художественной литературе. Ско­рее наоборот, к ней он имеет очень отдаленное и косвенное отношение. То же самое можно сказать и о популярной песне, фильме и т. д. Все они возникли в результате деятельности людей-работников, действующих по принципу производственного процесса. Они могли прямо и буквально получить «производственное задание» от организаторов и управляющих произ­водственным процессом в лице издателей, продюсеров, менеджеров. Может и сам создатель, своим чутким нюхом уловив, откуда дует ветер, предложить продукцию, пользующуюся спросом. В любом случае импульс для создания произведений будет исходить извне или, как минимум, совпадать с внешними веяниями. Тогда гарантирован или станет очень вероятен успешный выпуск продукции. Однако, почему бы ей и не быть подлинным искусством, может возникнуть в связи со сказанным вопрос. Например, уже потому, что работник в той сфере, которая все еще обладает некоторыми внешними признаками искусства, ставит перед собой цель вовсе не выразить себя, воплотить рождающиеся в нем образы и смыслы, предъя­вив их прежде всего самому себе и только потом — публике и аудитории. Последняя должна учитываться в первую очередь. Она заказывает музыку и, следовательно, платит за нее.

И все дело здесь в том, какого рода продукцию ожидает публика от ее изготовителя. В прин­ципе, вполне возможно представить себе ситуацию, когда она с трепетом и нетерпением ждет, что ей предъявит художник извлеченного из глубин своей душевной жизни, где он встречается с началами и концами всего сущего. В этом случае художник почитается и вы­зывает восхищение за то, что своими произведениями он поднимает до себя простых смерт­ных, приобщает их к первоначально доступной только ему «музыке сфер». Таковым было романтическое восприятие художника. Романтизм дошел здесь до геркулесовых столпов в его возвеличивании. Но и предшествующие эпохи, начиная с Возрождения, всегда отдавали должное художнику за его «божественность», способность приобщить многих к доступному одному.

В XX веке ситуация кардинальным образом меняется. Резкое преобладание человека- работника, превращение его в основной человеческий тип западного мира не предполагает широких возможностей для контактов с искусством. Самое существенное здесь состоит в том» что человек — работник и производитель, превращая себя в средство производства, этим не могут не подчинить себя его ритмам и целям. Производство же предполагает разделение и механизацию (автоматизацию) труда и, соответственно, его упрощение, предзаданность

и функционализацию. Результатом указанного процесса становится частичный человек — функционер, для которого первичной и жизненно важной проблемой становится собственное воспроизводство в этом своем качестве. Таковым же воспроизводством служит потребление.

; Потребляя, человек как бы возвращается к себе, к своей наличной данности работни- \ кафункционера. Это происходит за счет пищи, одежды, жилья, отдыха, но также и при посредстве того, что ранее было искусством. Теперь от него требуется не «обожение», не выход человека из «человеческого только человеческого», а напротив, его утверждение и подтверждение. Попробуем пояснить сказанное несколько условным и упрощенным примером. При чтении шекспировского «Гамлета» читатель тоже решает вместе с Гамле­том вопрос «быть или не быть». Вслед за принцем датским он ставит свою жизнь на кон и должен найти ей оправдание или же отвергнуть ее. Понятно, что читатель далек от ин­тенсивности переживаний принца, его задетости жизнью и стремления бестрепетно ответить на ее вызов. И все-таки, читая «Гамлета» и размышляя о нем, читатель находится в еди­ном смысловом пространстве с Шекспиром и Гамлетом, в его душе происходит некоторое приращение опыта и преображение жизни. Прочитавший «Гамлета» уже не совсем тот человек, что и до его прочтения. И хорошо, если обретенный опыт сделает в чем-то други­ми человеческие поступки и создаваемую им предметную реальность. Ну, а если шекспи­ровскую трагедию прочел человек-работник и функционер, для чьей благополучной жизни требуется безупречное исполнение производственного задания, что в его жизнь может при­внести «Гамлет», кроме напряжения и противоречия между повседневной рутиной, кото­рой нужно отдавать все физические и душевные силы, и открывающимся горизонтом само- осуществления и встречи с Богом через чтение Шекспира? Для кого-то выходом станет резкий поворот в биографии, разрыв с гарантированным внешним благополучием и вместе с тем с прикованностью к своему труду-функции. Массовым подобный выход не может быть в принципе, массовый выход состоит как раз в ином и прямо противоположном. В том, чтобы свести к потреблению те занятия, которые традиционно таковыми не были. Потребле­ние же в сфере искусства означает превращение его прежде всего, а то и исключительно, в развлечение.

Развлечение потому и может быть сближено и даже отождествлено с потреблением, что оно точно так же предполагает восстановление человека в своей данности, возвращение его к самому себе. Развлекаются от скуки, от томления, недостаточности самого себя самому себе, от неудовлетворенности повседневными контактами и впечатлениями. Развлекаются, отвлекаясь и вместе с тем, вовлекаясь. Но это такого рода от- и вовлечение, которое, изме­няя человека и его жизнь, наполняя их тем, что им недостает, все в конечном счете оставля­ет на своих местах. В развлечении стремятся прожить своей жизнью иначе, чем обычно, но так, чтобы необычность решительно ни к чему не обязывала и, главное, не выводила развле­кающегося из колеи собственной работы-функции. Такого рода результата, наверное, можно достигнуть и при обращении к подлинным произведениям искусства, выхватывая из них легкодоступное, упрощая его и низводя до собственного уровня. Однако иметь дело с настоя­щим искусством всегда небезопасно. Оно может оттолкнуть трудностью восприятия, остать­ся непонятным или, напротив, слишком глубоко затронет, выведя человека из рамок развле­чения. Поэтому для последнего гораздо пригоднее имитация искусства. Именно она идеально соответствует жизни потребителя в развлечении. Но имитация, она же клиширование, тира­жирование, унификация — это непременные компоненты производства. Оно требует человека- работника и функционера тем, где, казалось бы, ему никогда не было и не должно было быть места. В XX веке место ему находится, и еще какое. Если это производитель романов, то их тиражи ни в какое сравнение не идут даже с самой знаменитой и популярной класси­кой. О музыкальных произведениях и говорить нечего. Популярность их огромна, едва ли не всеобъемлюща на фоне практически полной недоступности и невосприимчивости к музы­кальной классике.

Когда ожидающий развлечения потребитель и удовлетворяющий его ожидания произво­дитель встречаются и успешно восполняют друг друга, тогда образуется замкнутый круг так называемой «массовой культуры». Кстати говоря, она включает в себя не только имитацию искусства, но и огромный поток информации, который не отнести ни к науке, ни, тем более, к философии. У нее тоже есть свои поставщики-производители и развлекающие себя ею потребители. Она также легка и доступна, имитируя и упрощая науку, философию, даже вероучение. В круг массовой культуры попадают при этом далеко не только работники сферы материального производства или услуг. Она рекрутирует своих приверженцев и среди пред- ставителей интеллектуальных профессий в той мере, в какой они являются работниками и производителями. Вне принадлежности к массовой культуре в XX веке, особенно во второй его половине, остается в количественном отношении ничтожное меньшинство населения западных стран. Обыкновенно их называют представителями элитарной культуры. По суще­ству же в настоящем случае достаточно говорить просто о культуре ввиду того, что «массо­вая культура» — это словосочетание, деликатно умалчивающее о своей соотнесенности с по- слекультурной реальностью.

Основанием для такого вывода служит то, что основными признаками культуры «мас­совая культура» как раз и не обладает. Ее вовсе недостаточно отнести к народному низовому и примитивному слою культуры, над которым возвышается высокая культура. Подобное сочетание характерно, скажем, для Средневековья и первых веков Нового Времени. Тогда, действительно, сосуществовали низовая (крестьянская) и высокая культуры. Они остава­лись в значительной степени независимыми друг от друга. У каждой были свои собственные основания и характерные признаки. Но чего не знали ни та, ни другая культуры, так это производящей деятельности одних и потребительства других. Особенно же следует отметить то обстоятельство, что низовая культура была «внизу» вовсе не потому, что питалась объед­ками со стола высокой культуры. Низовой ее делал внеисторизм, наличие архаических черт, неразвитость личностного начала, практически полное отсутствие авторства и т. д. Что-то низовая культура все-таки заимствовала у высшей, видоизменяя заимствованное в своем духе, но точно так же и высокая культура не лишена была восприимчивости к некоторым моментам низовой культуры.

Совсем иначе обстоит дело с массовой культурой. У нее собственных оснований, в отли­чие от низовой культуры, как раз и нет. Один из основных парадоксов существования массо­вой культуры заключается в том, что она, несмотря на свое резкое преобладание, является производной от просто культуры и, в частности, от тех ее все еще уцелевших остатков, которые сегодня принято называть «элитарной» культурой. В своей основе ситуация здесь элементарно проста — чтобы имитировать, примитивизировать и тиражировать, нужны некоторые исходные образцы. Сама их создать массовая культура не способна. Поэтому культура ей все-таки нужна не только прошлая, но и настоящая. Та, которая оформляет современную жизнь, осмысливает ее и наполняет смыслом. Отсюда, в частности, известная осторожность массовой культуры по отношению к «элитарной». Полное поглощение по­следней со стороны первой было бы аналогично успешному отпиливанию сука, на котором сидишь.

Массовая культура, в рамках которой упорно трудится имитатор-производитель и чьими плодами пользуется развлекающийся потребитель, — это реальность, призванная заполнить внерабочее время человека-работника. Объем внерабочего времени у него невиданно велик и вполне сопоставим с объемом рабочего времени. Как правило, внерабочее время сегодня с легкостью называют свободным временем или досугом. Между тем своеобразие культуры XX века состоит еще в том, что ни свободного времени, ни досуга резко преобладающий в ней человек-работник не ведает. Ведь свободное время можно понимать двояко. Во-первых, как свободу от профессиональных обязанностей, и во-вторых, в качестве исходящей из себя, имеющей в себе свое основание активности. Что касается «свободы от», то она у человека-

работника и функционера очень поверхностна. Да, он значительную часть недельного бюд­жета времени не работает и может заниматься, чем ему угодно. «Угодно», однако, работнику так выстроить свои занятия, чтобы они не противоречили его работе, в скрытом или более явном виде предуготовляли к ней и обслуживали ее. Свобода в собственном смысле, то есть «свобода для», присуща человеку-работнику еще менее, чем «свобода от». В самом деле,

| о какой свободе можно вести речь в ситуации развлечения, если в ее пределах человек обнаруживает полную неготовность к самопреодолению, он насмерть привязан к самому себе, к тому, что он уже есть, что для него навсегда предзадано.

Еще более определенно и категорически можно утверждать о чуждости человека-ра- ботника досугу. Если свободное время ему присуще хотя бы вспышками на поверхности явления как некоторый набор альтернатив времяпровождения, которое он выбирает прежде, чем попасть в несвободу, то досуг уже вовсе чужд человеку-работнику. Напомним, что древ­ний грек имел внутреннее право на досуг и был человеком досуга ввиду восприятия и живого [ ощущения себя в качестве божественного человека. Досуг для него был своим человеческим

  • аналогом внутрибожественной жизни. Что-либо подобное заподозрить в работнике-функцио- : нере у нас нет никаких оснований. Уж кто-кто, а он ощущает себя человеком и только г человеком без всяких претензий на выход в сверхчеловеческое. Оно для него иллюзорно, фантастично и сказочно. Что-то подобное возможно не иначе, чем пребывание в мире развле- | чений, где воображаемое может захватывать и уводить от повседневности, вовсе не претен- дуя на реальность. Так что человеку-работнику остается не более чем, то неуловимо-неопре- деленное, что было обозначено нами чисто отрицательно как нерабочее время. Действительно, несколько десятков часов в неделю человек-работник и не работает и не принадлежит прину­дительной необходимости бытовых реалий. Чем же он занят в таком случае по существу, как положительно определить его бытийствование тогда, когда человек-работник предостав­лен самому себе? В том, однако, и проблема, что положительному определению работник и функционер вне своей работы-функции не поддается. Своего бытийственного статута у него нет. Его он обретает в процессе производства, которому принадлежит и через которое осуще­ствляется. Можно, конечно, вспомнить, что само производство, в свою очередь, производно от человека-работника. Принадлежит ему человек вовсе не как Богу, Который первобытий- ствует. И тем не менее в производстве происходит такого рода самоотчуждение человека, когда он служит себе таким образом, что попадает в зависимость от безличного в себе, подчиняя ему себя как личность. Эта зависимость простирается так далеко, что и вне соб­ственно производственного процесса человеку не встретиться с собой в своем собственно личностном качестве.

Напомним, что человек-работник, как он впервые обнаружил себя на заре Нового Вре­мени, — это серединный человек, утверждающий свою серединность в качестве единственно возможной и оправданной для человека реальности. А это, в свою очередь, означает, что человек в своей деятельности менее всего склонен к самоотречению, самопреодолению и вос­хождению в сверхчеловеческую реальность. Героизм или святость ничего не сказали бы душе человека-работника. Везде и во всем он человек и только. Именно отсюда проистекает пафос преобразования окружающего мира, его очеловечивания, когда сам человек остается незыблемой мерой осуществляющихся преобразований. Себя он вполне устраивает и готов сделать остальной мир продолжением и как можно более приемлемым условием собственно­го существования. В XX веке эта тенденция получила дальнейшее развитие, но она же стала прорисовываться и как перспектива человеческого самоотрицания.

Одна из самых широко распространенных характеристик XX века обозначает его как ■век научно-технической революции. У одних она вызывает восторги и радужные ожидания, Другие более склонны к скепсису и тревоге по ее поводу. С позиций же культурологии, как Минимум, необходимо поставить вопрос о несовпадении направленности научно-технической революции и культуры. Несовпадении, которое и позволяет говорить о тенденции самоотри-

цанил человека. Подобную тенденцию уже пытались осуществить социальные революции XX века, а в значительной степени и их праобраз — Французская буржуазная революция 1789— 1794 годов. О научно-технической же революции как человеческом самоотрицании пока можно говорить лишь в плане более или менее отдаленной перспективы, причем как угрозе и возможности, а не неотменимой предзаданности.

Для того чтобы попытаться осмыслить феномен НТР, необходимо для начала уяснить себе существо техники, поскольку именно она, а не наука как таковая или в подчиненности ей технической составляющей, претерпевает на наших глазах революционные изменения. Простейшим образом техника может быть определена как средство человеческой деятельно­сти. Само по себе это определение недостаточно, так как в качестве средства человек может употреблять буквально все, в том числе свое собственное тело и даже свои умственные ресурсы. Чтобы отделить собственно технику от всего необозримого многообразия средств деятельности человека, необходимо указать на ее телесность или, точнее, непременную связь с человеческим телом. Иначе говоря, у человека есть собственно тело и его неорганическое продолжение. Скажем, рука, которой он ударяет, и палка, служащая продолжением руки, удлинняющая ее и делающая более твердой и крепкой. Если пойти далее, то можно указать и на автомобиль, продолжающий ноги, телескоп или микроскоп, в которых продолжается глаз, компьютер, как дополнение и продолжение головного мозга и т. д. В определении техники как неорганического тела фиксируется самое главное. Она не есть собственно чело­веческое тело, но и неотрывна от него и в этом отношении телесна. Какой бы изощренной и усложненной не становилась техника, ее связь с телом (телесность) непременно сохраняет­ся. Она вовсе не обязательно обслуживает только тело, но обязательно в качестве тела. За пределы'телесности ей не выскочить. Поэтому всякие преобразования техники, ее прогресс и усовершенствование сами по себе совершенствуют лишь человеческое тело. Скажем, теле­скоп, достигнув невиданной и немыслимой ранее способности приближать к человеку самые отдаленные небесные тела, конечно, расширит познавательные возможности человека, а кос­мический корабль, возможно, позволит ему побывать на других планетах. Однако человече­ское естество от этого не изменится. Невероятно дальнозорким и быстроходным станет все тот же человек. Может, правда, показаться, что познание природы в ее ранее недоступных измерениях и преобразование ранее в ней недоступного тем самым преобразуют и человека.

С таким заключением можно было бы согласиться, но с одним немаловажным уточнением, касающимся того, что познание и преобразование природы в нашем случае являются след­ствием расширения телесных возможностей, которыми обладает человек. Вначале он достраи­вает и преобразует свое тело, и только затем и вследствие этого добивается преобразования своего внутреннего мира, своей души. Первенствование тела не может в данном случае прой­ти бесследно. Оно определяет ситуацию и господствует в ней.

Сказанное станет более очевидным, если мы учтем, что всякого рода технические изобре­тения осуществляются вовсе не потому, что обслуживают собой науку как форму познава­тельной деятельности. Как правило, имеет место противоположное. Наука является предва­рительной рационализацией, направленной на техническое изобретение и создание новой техники. Сама же техника как средство человеческой деятельности выступает в качестве инструмента преобразования природы, которая в свою очередь призвана служить человеку, удовлетворять его потребности. Но как природа может обслуживать человека, будучи имен­но природой? Только в своем природном качестве, невольно навязывая человеку свою при­родность. Когда, например, природа является условием воплощения, объективации челове­ком своего внутреннего мира, тогда она действительно очеловечивается, становится способом человеческого бытия в мире. Такова она, например, в качестве материала для статуи, карти­ны, произведения словесного творчества. Но вот человек изготовил рычаг, колесо или плуг. Они обладают уже всего лишь достоинством средства, а не самоцельны, как картина, статуя или текст романа. Средство это неизменно направлено на преобразование природы в двух

аспектах — для создания новых средств, то есть опять-таки техники или предметов челове­ческого потребления, тех реалий, которые обслуживают человеческое тело. Конечно, совсем не лишним будет указать на то, что техника способна обслуживать и собственно человече­ское в человеке, быть средством для творчества (пером для писателя, резцом для скульптора, кистью для живописца и т. д.). Но обратим внимание на всю несоизмеримость технического прогресса, обслуживающего творческие усилия человека и того, который соотнесен с челове­ческой телесностью. Или, к примеру, еще и на то, что творчество, культура вообще не так уж нуждаются в технических подпорках. Бурный технический прогресс хотя и открыл новые горизонты культуре и творчеству, в несравненно большей степени блокирует их и подменяет собой.

Преимущественная телесность техники доказывается еще и тем, что пока она обслужи­вала не тело, а душу и дух, и речи не могло идти о научно-технической революции. Причем даже в тех областях познания и искусства, которые буквально требуют разнообразных и изощ- I ренных технических приспособлений. Так, астрономия буквально тысячелетия изучала небо I и не знала телескопа, архитекторы сооружали монументальные сооружения грандиозных ! масштабов самыми примитивными средствами и т. д. Когда же техника обнаружила стреми­тельное расширение своих возможностей, она в значительной степени оказалась в ситуации j самодовлеющего средства человеческой деятельности. По-настоящему глубоко и сильно пафос I технического изобретательства овладевает человеком тогда, когда техника как телесная ре- I альность обслуживает все то же тело. Исходно оно есть природная данность и нуждается для I поддержания своего существования в той же самой природе. Через технику человеческое тело I все более полно получает то, что ему необходимо. В результате поддерживает свое существо- I вание и человек в целом. A homo faber тем и отличается, что для него обслуживание тела — I это первейшая потребность души. Всесторонне и полно обеспеченное тело для человека- I работника — это одновременно и наполненность душевной жизни. Иными словами, когда I человек сыт, одет, обеспечен жильем, его здоровье оберегается соответствующими средства- I ми, когда безопасность человека гарантирована и т. п., он достигает исполнения желаний. I Нечто подобное испытал уже Робинзон Крузо на своем необитаемом острове. Правда, ему все I же недоставало общения. Но это тот недостаток, который можно пережить, хотя он и не I устраним никакой техникой. Тут как еще посмотреть. С одной стороны, никакая техника не I откроет Робинзону мир полноты существования, не введет в него. С другой же стороны, она I достаточна для поддержания жизни. Серединному человеку претендовать на полноту не при- I ходится. Это противоречит всему его душевному строю, так что мир научно-технического I прогресса как раз для него, в кем он может обрести и удержать себя в своей серединности, I тем более, что настоящий серединный человек-работник и функционер вовсе не изолирован I на необитаемом острове. Ему открыт путь общения с другими людьми по поводу преобразо- I вания природы, удовлетворения своих телесных потребностей и совершенствования способ- I ствующего обозначенным реалиям технического прогресса.

Как неорганическое тело человека и средство преобразования природы, техника позво- I ляет человеку все более проникать в естество природы, обнаруживать в ней все новые и но- I вые измерения и реалии. Не составляет здесь исключения и сам человек. В качестве природ- I иого существа он тоже становится все более открытым для воздействия на него техники. Не I забудем только, что техника направлена на использование природы, ее замыкание на челове- I ческую телесность. То, что техника способна открыть в природе человеку, остается потреб- | лять или использовать для новых открытий. При помощи техники человек, между тем,

; заведомо не способен разрешить проблемы, встающие перед ним как перед личностью. На- I ращивая до бесконечности свое неорганическое тело, он все в большей степени попадает в 1 ситуацию души мышонка в шкуре льва. Сроднившийся со своей крохотной шкуркой, мышо-

  • нок только и способен использовать львиную шкуру на мышиный манер, решать при ее I помощи свои мышиные проблемы. О том, что в сказанном нет никакого преувеличения,

свидетельствуют наиболее впечатляющие шаги научно-технической революции, особенно же становящиеся реальностью ее перспективы.

Так, одним из результатов НТР стало создание космических кораблей и их полеты в космос. По своей сути эти корабли представляют собой невероятно расширившиеся телес­ные возможности человека. Теперь у него такие быстрые ноги или, если хотите, такие мощные крылья, что он способен с огромной скоростью лететь в космическом пространстве да еще чувствуя себя относительно безопасно за счет мощной «шкуры» корабля. Попробуем однако, ответить на вопрос, зачем, с какой целью, используя появившиеся для этого сред ства, человеку лететь в космос? Ответы на него не могут не быть обескураживающе убогими Скажем, в таком духе: для того, чтобы узнать, нет ли на других плаИетах разумных су ществ. Или того чище: с тем, чтобы обнаружить новые источники энергии или обладающие колоссальными техническими возможностями вещества. Наконец, почему бы не увидеть цель космического полета в расширении границ человеческого познания. В любом из перебранных ответов с неизменностью прорисовывается одно и то же: за использованием космических кораблей как средств достижения некоторых человеческих целей только и могут стоять цели, которые, в свою очередь, обнаруживают себя средствами человеческой деятельности. Действительно, встреча с другими разумными существами — это или досужее любопытство, или стремление получить от них какую-то новую научно-техническую информацию. С веще­ствами и энергиями все и так слишком очевидно. Ну а так называемое расширение границ человеческого познания, конечно же, предполагает выявление природных закономерностей, которые позволят делать все новые и новые научные открытия и следующие за ними техни­ческие изобретения. Как хотите, но в космических полетах перед нами действие одной логи­ки — почему бы не полететь (или лучше — нужно летать), если для этого существуют соответствующие средства. Ведь их нужно как-то использовать. Тот, для кого подобная логика покажется сомнительной, с легкостью может указать на то, что космические корабли создавались вовсе не бессознательно, но имея ввиду полеты. Согласимся с этим, но и добавим к сказанному, что создание космических кораблей происходило не просто с целью полетов. Оно стало технически возможным, вот и осуществилось. По логике: почему бы и не создать космический корабль, если для этого есть предпосылки.

В научно-технической революции действует своя инерция перехода от создания одних средств человеческой деятельности к созданию других. Поначалу одни средства представля­ются недостаточно удовлетворительными и совершенными. Потом, глядишь, их совершен­ствование обнаруживает неожиданные перспективы перехода от одного вида техники к дру­гому. Вопроса о том, насколько он необходим, есть ли в нем потребность, по существу не возникает. Техническое новшество и изобретение не только обслуживает телесную потреб­ность, но еще и «изнеживает» тело, сулит ему нечто новое, манит к неизведанным возмож­ностям и тем уже формирует новую, а не удовлетворяет старую потребность. Особенно оче­видно это с космическими полетами. Не было у человечества такой потребности, а разве что праздная мечта и, по сути, унылая фантазия. Но вот открывшаяся перспектива создания новой техники поманила людей и многие из них в 60-х-70-х годах спали и видели все новые успехи космонавтики. К счастью, космические полеты оказались технически не таким простым делом. Научно-техническая революция здесь не выполнила своих обещаний. Постепенно угасла или притупилась потребность в космических полетах. Но только представим себе их более успешное продолжение. Чего доброго, сегодня западный человек чувствовал бы себя несчастным, не побывав на Луне или Марсе, где ему в действительности делать нечего.

Тупик, в который упирается научно-техническая революция, делающая ставку на косми­ческие полеты, не обнаружил себя ввиду несостоятельности космической техники на совре­менном ее уровне. Без этого, впрочем, тупик тупиком быть не перестает. Точно так же дело обстоит и в других направлениях научно-технической революции. Будучи бурным прогрессом в развитии техники, а значит, и в приращении и совершенствовании человеческого тела, она

просто не может не обратиться к самой, в конечном счете, важной для тела проблеме. Таковой же, несомненно, является проблема телесного благополучия. Оно же достигается не просто удовлетворением телесных потребностей, но и телесным здоровьем, его неуязвимо­стью для болезней, а по возможности и для смерти. Научно-техническая революция давно бы уже впрямую занялась проблемой продления жизни на неопределенно-долгий срок, если бы ей не приходилось отвлекаться на подступы к этой проблеме: благосостояние, комфорт, развлечения, борьбу с наиболее опасными болезнями, когда вопрос стоит уже не о ранее недостигнутом долголетии, а о выживании. Представим себе, однако, что наступило время, и научно-техническая революция вышла на финишную прямую, занялась проблемой много­кратного увеличения человеческой жизни и даже добилась здесь решающих успехов. Можно не сомневаться в том, что эти успехи обернутся катастрофой для культуры, а то и для догожительствующего человеческого тела. Во всяком случае, такая катастрофа отчетливо просматривается, стоит нам вообразить, что человеческая жизнь удлиннилась на порядок.

Тогда, например, разница в возрасте, жизненном опыте, принадлежности к определенно­му поколению между родителями и детьми практически исчезнет. Так же, как под вопросом окажется тысячелетиями неизменно сохраняющееся почитание первых последними. Какие могут быть почитание, почтение и пиетет у одних ровесников перед другими? К тому же, полноценная жизнь в течение нескольких столетий может обернуться наличием у родителей стольких детей, что их привязаность к детям поневоле распылится или сосредоточится на одних, тогда как прочие останутся в стороне. Если же фантазировать дальше, то можно себе представить периодическую смену родителями детей по мере того, как старшие дети превра­щаются в ровесников родителям. А сами родители, сотни лет состоявшие в супружестве, (оставаясь сильными и бодрыми. Возможен ли, а если возможен, то как, опыт такого совмест­ного проживания и любви — это еще вопрос. Стоит пойти еще немного далее, всплывает и такая проблема, как память у человека, живущего несколько сотен лет. Допустим даже, Гчто ее удается сохранить, и человек помнит себя и в пять, и в пятьдесят и в двести пятьде­сят лет. Не начнет ли тем не менее у него нарастать ощущение монотонной повторяемости событий и положений, такого их однообразия, которое не позволяет существенно различать одно событие от другого? Упомянем, наконец, и о хорошо известном факте восприятия протяжения времени во все более ускоренном темпе у тех, кто достигает одной солидной возрастной отметки за другой. Нам известен опыт времени лиц, живущих самое большое сто с небольшим лет. Каковым оно будет у шестисотлетних, можно только гадать, не исключая при этом бешеного круговращения стрелки перед глазами нового Мафусаила.

На этом, пожалуй, пора прекратить наши фантазии по поводу человеческого долго жи­тельства и вспомнить, что они понадобились нам не сами по себе, а для того, чтобы проде- | монстрировать, насколько проблематично одно только телесное преображение человека. Это то, на что в лучшем случае способна научно-техническая революция, бессильная преобразо­вать внутренний мир человека, его душу и заставляющая их приспосабливаться к технике, по существу подчиняясь навязываемым ею реалиям. В конечном счете нужно отдавать себе со всей ясностью отчет в самом главном. Обслуживая техникой свое тело, человек не в со­стоянии измениться, открыть для себя новые возможности за пределами телесности. Душа и дух преобразуются только в душе и душой, в духе и духом. Здесь возможен путь самопрео- доления, самоотречения и путь самосовершенствования. По-настоящему он открыт тогда, когда самопреодоление, самоотречение и самосовершенствование совпадают с обращенно­стью к Богу. Такой опыт знаком западному человечеству тысячелетия. Но только последние два-три века оно сделало ставку на труд, преобразующий природу и соединяющий с ней человека через неорганическое тело техники. При этом нельзя сказать, чтобы труд был лишен аскетического момента самопреодоления и самоотречения. Как раз наоборот, без них он немыслим. Однако труд человека-работника. все более опосредуемый техникой, направлен вовсе не на преображение человеческой личности, а на всяческое облегчение ее существова­ния. В частности, труд знает телесные усилия, но в перспективе с целью переложить их на неорганическое тело человека — технику. В труде человек-работник следует за своим телом, в конечном счете подчиняется ему, что не исключает аскетизма, присущего той или иной трудовой операции. В предшествующей секуляризации культуре труд был совсем другим. Он освящался, так как тогда в нем видели средство устроения души. Он ее обуздывал и приво­дил личность к самой себе, а значит, и обращал ее к Богу. В этом отношении труд был человеческим самоотречением, а вовсе не утверждением человеческой наличности, того, ка­ков человек есть в своей данности себе. Не обслуживая тело, а заставляя его служить душе и духу, он действительно преобразовывал человека, позволяя ему пребывать в культуре и предотвращая самоизживание, которое сегодня осуществляется в цивилизации. В самом деле, труд, имеющий своим результатом создание техники, некоторый продукт в качестве преобразованной природы, а в конечном счете завершающийся потреблением продукта и вос­производством человека в его данности, и труд, для которого произведенный продукт и его потребление не есть последняя реальность, — это очень разные вещи. Труд во втором смысле не отождествляет человека и работника, оставляя ему перспективу полноты существование за счет преодоления в себе человеческого, только человеческого.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]