Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

философия / Классики(русские) / Карсавин / Философия истории

.doc
Скачиваний:
16
Добавлен:
24.07.2017
Размер:
866.82 Кб
Скачать

В связи с этим стоит еще одно обстоятельство. Мы указывали уже на значение для познания развития некоторого знания о его завершенности и усовершенности (· 8). Изучая качествование, в силу указанных сейчас условий, мы легче и скорее приходим к идеальному его выражению, особенно когда качествование «доводит» нас до Абсолютного.

Наконец, не все, но большинство качествований поддаются рационализации. Этим, мне кажется, в значительной мере объясняется тот факт, что исходивший из государственности как преимущественного, с его точки зрения, качествования человечества, Гегель отожествил диалектический процесс с рационально-диалектическим.

Из всего сказанного следует, что область изучения качествований — преимущественная область систематического конструирования. И в самом деле, историк конструирует «систему феодализма», которая никогда в таком виде эмпирически не существовала, но к которой эмпирия приближалась, отражаясь в уме какого-нибудь Бомануара 74. Историк конструирует систему римского, германского, средневекового права, систему католичества, византийской религиозности, индийской философии и т. д. В чистом своем виде подобные конструкции выводят нас из области истории в область наук систематических и, частью, нормативных. Но самый момент «конструирования» необходим и в истории, для которой не случайно систематические науки являются «вспомогательными». Благодаря таким конструкциям, с одной стороны, выясняется «задание» того либо иного момента истории, причем не всегда и не необходимо абсолютное задание; — с другой — достигается понимание того, что историей «не доделано», т. е. понимание самой эмпирии, которая осуществляет «систему» фрагментарно и неполно.

Систематическая наука не произвольно конструирует. Она раскрывает высшую индивидуальность в одном из ее качествований и в ее завершенности или, если она и нормативная наука, еще и в усовершенности. Но систематическая наука всегда ограничена определенным, данным качествованием. В этом отличие ее от истории, не изучающей (в идеальном задании своем) качествования в отрыве от индивидуальности. И при всей важности систематических наук для истории, надо отметить, что в неизбежно ограниченном историческом исследовании историческая наука вынуждена систематизировать сама. Поскольку она изучает человечество, ей нельзя обойтись без систематических наук о религии, этике, философии, праве, хозяйстве и т. д. — иначе она должна будет оторваться от завершенного и усовершенного человечества. Но история изучает конкретно данную эпоху, данную индивидуальность, почему и естественно ограничение в ней систематизирующего момента. Историку феодализма важнее всего система феодализма, историку средневековой философской мысли — система средневековой философии и т. д., историку России — системы русского права, русской (конкретной) этики и т. п.; историку одного какого-нибудь средневекового города — системы его права и его хозяйства. Это не значит, что историк, чаще всего вынужденный сам конструировать систему (иначе, по существу дела, и быть не может), ограничивает себя ближайшею системою. — Она для него — момент высшей и сама индивидуализующаяся в ней высшая. Историк не поймет и не оценит нужной ему, скажем, для понимания философского развития Платона системы Платоновой философии вне системы древней философии и философии европейской и мировой, вне системы идеальной философии. Но чем выше историк подымается, тем стяженнее его знание. Идеальная философская система или система Истины важна ему лишь в меру индивидуализации ее в Платоновой системе. Ему нет надобности, по крайней мере, нет необходимости знать какие-нибудь современные частные исследования в области гносеологии и метафизики. Он должен оценить чрез отношение к абсолютной Истине то, что говорил Платон, и, чрез сопоставление системы Платона с другими историческими, определить специфичность и ограниченность Платоновской концепции. На достоверности стяженного знания покоится право историка не стремиться к невозможному: к тому, чтобы сразу быть еще и философом, и юристом, и экономистом, и пр. и пр. и пр.

Систематизирование, т. е. построение завершенности и совершенства данного качествования, только один момент в работе историка. Он должен еще познать конкретное развитие и не только данного качествования, но и прочих, и самой изучаемой им индивидуальности. Систематическое построение нужно ему для познания смысла и цели развития, а оно выражает и эту цель, и этот смысл отвлеченно и неполно. Оно никогда не является его целью, всегда — средством; и в качестве средства не требует выражения своего в рационалистических схемах, все равно действительности не охватывающих (даже действительности качествования, не говоря уже о действительности многообразно качествующей индивидуальности). Эти схемы даже опасны, так как легко приводят к пренебрежению действительною последовательностью моментов или к ее искажению.

В работе своей историк обычно не стремится к сиcтематическому построению качествования, довольствуясь в большинстве случаев символическим познанием нужной для него системы. Такие труды, как «Система средневекового миросозерцания», система государственного строя данной эпохи (например — «Les institutions monarchiques» Люшера 75) и т. п., в историографии появляются довольно редко и не кажутся типично-историческими. Недаром Г. Эйкен озаглавливает свою работу «История и система средневекового миросозерцания» 76, как бы противопоставляя первую второй. Не случайно также следует признать исторически неудавшимся V том известного труда Фюстель де Куланжа 77, посвященный происхождению феодализма. Казалось бы, автор поступает вполне правильно. — Сначала он дает определение феодализма, перечисляя его признаки; затем рассматривает историческое развитие, чтобы определить: когда же появилась система. Однако именно этот вопрос «когда» глубоко неисторичен, устраняя само развитие. Помимо того, что сама система феодализма определена только путем перечисления существенных признаков, диалектически взаимно не связанных (т. е. не в смысле исторической системы), противопоставление мертвой, строго замкнутой «системы» текучему процессу делает ее для понимания процесса бесполезной. — Автор описывает патронатно-клиентельные отношения, условное землевладение в их развитии и ждет, «когда» они соединятся; но как они соединяются, откуда появляется новый момент их единства, — он не объясняет. Система не раскрывается и развивается, а сваливается с неба, потому что отъединенный момент ее никогда к ней привести не может. То же самое повторяется и в частностях труда Фюстель де Куланжа. — Что из того, что патронат был у кельтов, римлян и германцев и остался в меровингском государстве, если не показано, чем связуются и как сливаются разноплеменные по происхождению институты? Важно появление и раскрытие специфически-франкского (меровингско-каролингского) патроната. Стоило ли изучать социально-земельные отношения у германцев, чтобы сказать: «условного землевладения у них не было», и не заметить, как в дружине, во владении подаренной землей и других фактах уже заключается предвосхищающий феодализм, конституирующий его и на глазах историка развивающийся момент? Фюстель де Куланж — выдающийся историк, но в данном случае он историчен лишь в частностях своего исследования, в общем же построении безжизненно-формален *.

С другой стороны, такой труд, как «Боярская Дума» Ключевского, не только историчен, но содержит в себе и систематизирующий момент, несмотря на отсутствие точных определений. Эти определения Ключевскому не нужны. Он и без них видит и показывает смысл развития, «цель» его. Всякий момент развития «диалектически» связуется с другими и выясняется в своем положении как необходимый. Можно, конечно, упрекать Ключевского за некоторую расплывчатость, за неопознанность метода. Но, во-первых, эта неопознанность предпочтительнее «опознанности» у Фюстель де Куланжа, а, во-вторых, поставленная Ключевским цель — изобразить конкретное развитие Боярской Думы — им достигнута, теория же исторического метода его и не занимала.

21. Качествование всегда предполагает индивидуальность, субъект качествования. Существование же коллективной исторической индивидуальности твердо обосновано фактом взаимодействия конкретных индивидуумов (· 11, 20). Однако определение любой исторической индивидуальности и различение исторических индивидуальностей представляют немалые трудности. И тут прежде всего встречаемся мы с очевидным фактом — с равнодушием историков к поставленной нами сейчас проблеме. Хороший историк никогда не «определяет» делаемой им предметом своего изучения индивидуальности. Он изучает развитие города, например — Флоренции, Рима, Кельна, Новгорода. Но что такое «город», что он изучает: какого субъекта и в каких его моментах-качествованиях, — об этом историк и не думает. Лишь подходя к наиболее тонким и сложным проблемам, он чувствует необходимость раскрыть то «целое», которое обозначает разными терминами: собственным именем Флоренция, Кельн  (заметим, сколь часто они «ведут» войны, «хотят» мира, «волнуются» и т. п.), терминами «город», «горожане» и т. п. Но и в этих случаях историк ограничивает себя самым необходимым, настоятельно требуемым данною проблемою *. Поставив в заголовке своего труда имя изучаемой им индивидуальности (например) — история Японии, немецкого народа, французского крестьянина и т. п., — историк в самом труде часто совсем и не пытается определить ее, иногда словно о ней забывает, иногда говорит о других, как будто составляющих ее коллективных индивидуальностях, но и не думает выяснять их отношения к ней.

Такое положение дела — несомненность пользования понятием коллективной индивидуальности и какое-то упорное нежелание ее определять — может побудить теоретика истории к весьма решительному шагу. — Он скажет, что история не должна считаться наукою, а если хочет быть ею — должна усовершенствовать свой метод. Он, может быть, — теоретики вообще отличаются категоричностью и смелостью своих действий — выдумает новую науку. Однако выдуманная им новая наука так и останется теоретическим пожеланием, присоединясь к другому мертворожденному младенцу — социологии, которая, недолгое время позабавив своих ученых родителей, превратилась в игрушку для дилетантов и любителей, без достаточной подготовки, поговорить о «методах». Историки же теоретика и слушать не станут, а будут продолжать свое дело. Разумеется, никто не станет отрицать несовершенств исторической методологии: всякая научная методология несовершенна; и не менее, чем физики, историки грешат предвзятостью, приблизительностью и недодуманностью многих своих заключений. Среди них есть столь же неспособные к теоретическим заключениям люди, сколь неспособны к ним некоторые «гениальные экспериментаторы» в науках естественных. Но всякое усовершенствование исторического метода должно исходить из того неоспоримого факта, что и ныне он приводит к определенным, достоверным результатам, что и ныне историческое знание есть научное. Если так, то каким-то образом в истории «обезвреживается» и, следовательно, в практическом применении исторического метода оправдывается отмеченная нами «беззаботность». Поэтому теория истории, выяснив, что такое коллективная историческая индивидуальность, как одна историческая индивидуальность отличается от другой и каковы взаимоотношения между ними, должна еще показать, чем объясняется своеобразное отношение к этому «понятию» со стороны историков и в каком смысле желательна большая его у них точность.

Коллективная историческая индивидуальность неопределима извне. Это вытекает как из того, что она есть индивидуальность социально-психическая (· 18), так и из неудачи всякой попытки внешне ее очертить. Отчасти мы уже уяснили себе неопределимость исторической индивидуальности извне, анализируя понятия социальной группы (· 16). Но неопределимость исторической коллективной индивидуальности не что иное, как частный случай неопределимости всякой индивидуальности, даже конкретного индивидуума. Эта неопределимость — неизбежное следствие эмпирической ограниченности, сама эмпирическая ограниченность или стяженность. В конкретной личности нет уловимых границ между индивидуально-ограниченным и индивидуализирующеюся в ней всеединою личностью (высшими личностями). С другой стороны, в силу стяженности бытия и знания невозможно полное постижение личности в ее диалектическом раскрытии (ср. · 12).

Мы говорим о «народе» или «нации». Но, очевидно, не географические границы, не территория — признак, отличающий данный «народ» от других народов. — Еврейский народ рассеян по всему миру и тем не менее он представляет собою определенное, отличное от прочих народов единство. Поляки не перестали быть одним народом от того, что территория, занимаемая ими, была разделена между тремя государствами, и как народ они количественно не увеличились и не уменьшились от того, что правдами и неправдами захватили чужие, населенные другими народами земли. Русский народ в данное время и в России, и в эмиграции. Во время войны обнаружилось выхождение германского народа за пределы его территории, найдя себе любопытное и заслуживающее внимания выражение в теории двуподданства 79. Наивное и совсем не историческое отожествление народа с территорией и государственностью, причем придавалось значение то той, то другой, привело к одинаково нелепым и гибельным последствиям и в эпоху Венского Конгресса, и в эпоху Версальского мира. «Самоопределение национальностей» — какой нелепый, дикий принцип, когда не отдают себе отчета в том, что же такое «национальность»! Право, этот принцип в такой смутной форме не менее нелеп, чем принцип интернационала. Оно и понятно — не понимающая того, что представляет собою историческая индивидуальность, эпоха во всем и везде будет этого не понимать.

Если народ нельзя определить границами занимаемой им территории или объемлющею его часть, иногда же и части других народов, государственностью, его нельзя определять и с помощью биологических или антропологических признаков. По крови своей и Александр III и Николай II больше немцы, чем русские, и русской «природы» их не спасти сомнительного свойства гипотезами об адюльтерах в царствовавшей русской семье и грехе матушки Екатерины. Но и по внешнему виду (!), и по характеру оба — типично русские люди. Национально-русскими чертами являются и чрезмерная деликатность и лукавство, связанное с нею, и равнодушие и пассивная покорность судьбе у Николая II. Можно говорить о том, что он являет собою плохой русский тип, примерно соответствующий типу интеллигента конца XIX — начала XX века, но не видеть в нем русского человека нельзя. Единоутробные и единокровные братья, сыновья русского отца и матери-немки, один — типичный русский человек, по-русски бытующий и думающий, русский патриот и немцеед, другой такой же яркий представитель немецкого народа 80. Более того, сколько чистокровных немцев становились подлинными русскими государственными деятелями, патриотами и русскими людьми и сколько коренных русских людей онемечивалось или офранцуживалось до полной утраты всяких национальных черт!

Ни территория, ни государственная принадлежность, ни кровь и антропологический тип, ни быт, ни даже язык сами по себе не являются признаками, отличающими представителя одной нации от представителя другой. Однако национальность в каком-либо из этих и других, не перечисленных нами признаков сказывается иногда в одном, чаще во многих. И сказывается она не в чистом факте подданства, происхождения или быта, а в особом качестве этого факта. Очевидно, конституирующий национальность принцип мы и должны искать в особом, трудно определяемом качественном отличии ее, которое может индивидуализироваться в разных проявлениях.

Всякая историческая индивидуальность или личность определяется не извне, а изнутри, из нее самой. Всякая личность — всеединство своих моментов, и всеединство конкретное, стяженно обнаруживающееся в каждом своем моменте, в каждом акте индивидуализации себя или качествования высшей личности. Если ограничить себя только данною личностью, нельзя в моменте отличить ее от высшей личности. Но если качествование высшей личности противостоит индивидуализированию его низшею как стяженное всеединство своему моменту или если высшая личность противостоит низшей чрез взаимоотношение низших, различие между высшей и низшей личностями устанавливается без особенного труда. И вместе с тем данная личность уясняется как особая индивидуализация высшей, отличная от других индивидуализаций — других подобных ей личностей.

Личность данного народа, данной социальной группы и т. п. познаваема и определима чрез противопоставление ее хотя бы одной из личностей того же порядка, т. е. чрез противопоставление ее другому народу, другой социальной группе и т. п. Такое противопоставление уже предполагает и содержит в себе противопоставление данной личности еще и высшей, которая индивидуализируется и в ней и в других личностях того же порядка (например, социальной группы — народу, народа — культуре и т. п.). Противопоставление личности другим личностям того же порядка не что иное, как противопоставление одной индивидуализации другим на основе стяженно познаваемой высшей личности, в них выражающейся. Противопоставление личности высшему субъекту есть противопоставление ее, как индивидуализации или момента, ему как порождающему ее стяженному всеединству.

Всякую историческую личность мы познаем не отвлеченно, но — как стяженное всеединство, индивидуализируемое и символизируемое этим, другим, третьим моментом своим, и как стяженно содержащую в себе все высшие личности. Мы не противопоставляем отвлеченного русского человека отвлеченному немцу, но всегда — этого русского человека этому немцу. Равным образом мы противопоставляем этого буржуа этому рабочему, а не буржуа вообще рабочему вообще. Однако, противопоставляя конкретных людей, мы опознаем их как индивидуализации или символы высших личностей. Поэтому, противопоставляя данного русского человека, например — Столыпина, данному немцу, например — Бисмарку, я в них противопоставляю русского вообще немцу вообще. И если даже я стану проводить отвлеченную параллель между русским и немецким народами, т. е. между русским и немцем «вообще», я, при первом же требовании точнее выразить свою мысль, неизбежно обращаюсь к конкретным индивидуумам, замечаю, как они давно уже стоят на периферии моего сознания, как я их извлекаю из тех стяженных всеединств, которые называю русским и немецким народами.

Точно так же, и противопоставляя низшую личность высшей (класс — народу, народ — культуре), я произвожу противопоставление в самом конкретном индивидууме. Именно в этом человеке, в Толстом, в Пушкине, дано мне противостояние русского дворянина (дворянского сословия) русскому народу, русского народа — христианской культуре.

Я не хочу сказать, что мы не познаем ничего, кроме конкретных индивидуумов. — Коллективная историческая личность дана нам и является предметом нашего познавания. Но она дана не в отъединенной конкретности, не в отвлеченности, а — как стяженное всеединство. Она не познаваема иначе, как символически, т. е. чрез свои индивидуализации, в каждой из них, в их соотношении и в их всеединстве, эмпирически всегда стяженном. С другой стороны, всякий конкретный индивидуум содержит в себе высшие личности, будучи стяженным их всеединством. Итак, говоря о личности, о познании личности, я не говорю о чем-то существующем вне качествований. Индивидуально-личное и есть своеобразное качествование (ср. · 20), которое не нарастает на общее качествование высшей индивидуальности (это «общее» конкретно лишь как всеединство своих индивидуализаций), но индивидуализует его. Индивидуально-личное не есть особое качествование наряду с теми, в которых оно качествует. Индивидуально-личное и есть они сами как индивидуализация стяженного их всеединства. Оно есть качествование высшей личности, но не общее, не отвлеченное, а всеединое в индивидуализациях своих качествование как момент, отличное от других качествований-индивидуальностей той же высшей личности.

При каких условиях познание мною исторической личности было бы полным и совершенным? — Оно полно и совершенно, если я познаю данную личность (народ) как конкретное всеединство всех индивидуализующих его групп, а каждую из них — как всеединство составляющих, индивидуализирующих ее конкретных индивидуумов, если, далее, я познаю данную личность (народ), как один из моментов высшей личности (культуры), всеедино-конкретной, и познаю последнюю, которая ведь тоже — момент высшей. Очевидно, подобное знание выходит за пределы человеческого ума, не соответствуя ограниченности эмпирии. На самом деле я познаю данную личность (народ) как стяженное всеединство, раскрывающее мне себя лишь в немногих своих индивидуализациях, в немногих группах, и познаю эти немногие группы как такие же стяженные всеединства, индивидуализирующиеся каждая в немногих индивидуумах. Равным образом в стяженности и немногих индивидуализациях, преимущественно же в изучаемой мною, познаю я и высшую личность (культуру). Я познаю народ как стяженное всеединство. Что это значит? — Это значит, что я познаю несколько его индивидуализаций-личностей; в сословной монархии конца Средневековья — правящий слой, дворянство и духовенство, буржуазию и крестьянство. Я усматриваю, как каждая из этих личностей по-своему качествует: выполняет определенную хозяйственную, социальную и политическую функцию, обладает своею религиозностью, своею идеологией и т. д. Но вместе с тем я усматриваю, что качествование каждой из них взаимодействует с качествованиями других, заставляя предполагать единство их в народе, и что всякое качествование, при всем отличии своем от других, действительно есть только индивидуализация «общего», народного. Я с уверенностью смогу сказать это, когда сопоставлю данный народ с другим народом той же культуры и благодаря такому сопоставлению сумею выделить отличное, специфическое. Но могу ли я выразить общим понятием то, что называю народным? — Нет. Я могу показать эту индивидуализацию народного (скажем, в духовенстве или во дворянстве) и сказать: в ней дано специфически-народное, она символична, постарайтесь за нею или в ней уловить искомое специфическое, которое по-иному выражается в той индивидуализации (скажем, в правящем слое, в крестьянстве). Конечно, я не ограничусь одним описанием моментов: я укажу еще их своеобразное соотношение, их сосуществование и последовательность. Иными словами, я дам историческое повествование. Оно не будет, разумеется, исчерпывающим, но оно позволит от специфичности качествований, их взаимоотношения и развития тех и другого заключить к личности народа. Если мое повествование будет убедительным, если выяснит оно специфичность народа в индивидуализации его на такие именно личности, в таком-то их взаимоотношении и развитии, цель моя достигнута. Но очевидно — если я попытаюсь заменить неполное и стяженное мое познание отвлеченною формулировкою свойств народа, я не достигну большей полноты и ясности, а вероятнее всего — создам мертвую схему. Усовершение моего познания не в абстрагировании, а в преодолении стяженности его. А оно стяжено больше, чем неизбежно, не только в отношении к народу, но и в отношении к призванным его символизировать низшим личностям. — Каждую из них (и дворянство, и духовенство и т. д.) я должен рассматривать так же, как рассматривал народ. — Они суть стяженные всеединства (скажем для простоты) индивидуумов. Каждую из них я могу понять только чрез индивидуумов, входящих в нее, ее выражающих. Точно так же и взаимоотношения и специфические их качествования становятся понятными чрез нисхождение в индивидуумов. В индивидууме, в конкретной личности (опять-таки познаваемой с разною степенью конкретности) историк находит и самое высшую индивидуальность и ее индивидуализацию и отношения к другим индивидуализациям.

В конкретной личности обнаруживается реальное взаимоотношение с другими, такими же, как она, и высшими, личностями. Это возможно именно потому, что всякая конкретная личность — момент всеединства и стяженное всеединство. И познание мною всеединства, индивидуализированного и стяженного в других конкретных личностях, есть познание его не со стороны, не извне, но — во мне самом, в моей личности и, следовательно, в самом всеединстве. Я познаю раскрывающееся в другой личности всеединство и ее самое не путем заключений по аналогии, не конструируя копии их с помощью моего воображения, а непосредственно. Этим нисколько не отрицается необходимость сочетания непосредственного восприятия со всем тем внешним, из чего обычно пытаются познание другой индивидуальности вывести. — Мы не познаем чужой душевной жизни без сопутствия нашего познавания физическими и физиологическими процессами, не пользуясь органами чувств. Но если физическая и физиологическая сторона для познания иного необходима, она этим еще отнюдь не обосновала своей достаточности. И всякая попытка признать ее достаточною неизбежно приведет к репрезентационизму и отрицанию объективной ценности знания. Мы не в состоянии опознать в данном индивидууме, как символе, высшую индивидуализующуюся в нем личность, ее диалектическую идею, не сопоставляя его с другими подобными ему индивидуализациями высшей личности. Но отсюда не следует, что процесс нашего познания является индуктивным обобщением, всегда неполным и связанным с количеством наблюдений. Чем шире наш кругозор, чем больше наблюдаемых нами индивидуализаций высшей личности, тем лучше. Однако не в наблюдаемых индивидуализациях, не в количестве их и не в процессе отвлечения заключается основание наших выводов. Оно в усматриваемой, с помощью сопоставления индивидуализаций высшей личности, самой диалектической ее природе.

Для уяснения проблемы важно не забывать о стяженности познания, о том, что стяженное не становится от стяженности своей необоснованным. — Я познаю (чрез переживание его во мне) какой-нибудь процесс развития, в котором — допустим — особенно значительными являются два момента: m1 и p3. Необходимая связь их несомненна для меня в силу того, что оба они суть моменты объективного непрерывного процесса. Схематически это можно изобразить следующим образом. — Объективный процесс, разложенный на моменты, есть: m1 — m2 — m3 — n1 — n2 — o1 — o2 — o3 — p1 — p2 — p3 — p4. Но каждое m — индивидуализация M (M = m1 — m2 — m3 — ...), каждое n — индивидуализация N (N = n1 — n2 — ...) и т. д. Поэтому, собственно говоря, я познаю M (m1 — m2 — m3 — ...) — N (n1 — n2 — ...) — O (o1 — o2 — ...) — P (p1 — p2 — p3 — p4 — ...), причем внимание мое может сосредоточиться и только на M—N—O—P, т. е. на высшей индивидуализации. Предположим теперь, что конкретный процесс дан мне лишь как ... — m2 — n1 — n2 — ... — p3 — p4. Это значит, что на самом деле я познаю его как Mm2 — N(n1 — n2 — ...) — O — P (p2 — p3 — ...), причем M, N, O, P суть стяженные всеединства, известные мне, как и связь их, не только в данном конкретном процессе. Ведь M есть и m4 — m5 — m6 — ..., N есть n3 — n4 — ... и т. д. В данном конкретном процессе мне, например, совсем не дано О и я вынужден лишь предполагать его между N и P и символически-художественно его конкретизировать (как, скажем, Оо6). Но мне дано оно в другом процессе — N (n5 — n6 — ...) — O (o7 — o8 — o9 — ...) — P (p10 — p11 — ...). Возможно еще, что мне конкретно даны всего два момента — m2 — p3. — Тогда я познаю их необходимую связь чрез обращение к непрерывному процессу Mm2 — N — O — Pp3, а процесс M — N — O — P для меня несомненен, хотя и является стяженным и даже не всегда символически-художественно конкретизируется мною (· 14).

Соседние файлы в папке Карсавин