Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
attachments_11-09-2012_18-53-08 / Антология - т 4.doc
Скачиваний:
40
Добавлен:
22.02.2016
Размер:
4.32 Mб
Скачать

[Социология]

Наука общественного устройства (социология) все больше и больше сознает необходимость принять за свое существенное средоточение экономические (хозяйствен­ные) отношения общества. Их действительное изучение равно приводит и к оценке исторического развития, и к раскрытию ложных сочетаний современного общественно­го устройства, и к построению новых общественных соче­таний с преобразованием или исключением прежних.

Что касается до истории, изучение общественного эко­номического устройства может не только ставить перед собой частную задачу — вроде исследования различных

203

экономических приемов какой-нибудь отдельной эпохи, но оно должно критически разъяснить влияние неэконо­мических исторических явлений на экономические отно­шения в жизни народов. Оно должно указать, каким обра­зом условия, посторонние экономическому вопросу, напр, условия административные и юридические, вытекавшие из родовых начал, племенных столкновений (завоеваний), религиозных верований и т. д., охватывали экономиче­скую общественную жизнь, мешали ее правильному раз­витию, искажали смысл общественных отношений.

Оно должно указать в современной общественности присутствие тех исторических данных, которые вносят в нее последствия своих уклонений от правильного эконо­мического уравновешивания человеческих существований.

Но обращается ли изучение экономического общест­венного устройства к разъяснению современного положе­ния общества или предшествовавшего ему развития, или к выводу новых необходимых изменений в общественных отношениях: во всяком случае надо иметь точку отправле­ния, следуя от которой можно было бы приближаться к разрешению вопросов.

Такою точкой отправления может служить только: 1) явление не предположительное, но вполне действи­тельное, составляющее условие,, без которого никакая об­щественная действительность немыслима, иначе все дело науки перешло бы в туманную шаткость воображаемых отношений и построений; 2) это явление не должно быть отвлеченностью, но постоянно присущим фактом, нераз­дельным спутником (функцией) общественной жизни; 3) будучи разлагаемо на свои составные данные или под­вергаемо следующим из него выводам возможных обще­ственных сочетаний, оно должно представлять возможные ряды правильного (разумного) развития, уклонение (аберрация) от которых оказывалось бы ошибками, про­изводившими и производящими страдания в обществен­ной действительности; 4) это явление должно, естествен­но, состоять в необходимом, постоянном отношении со всеми остальными явлениями экономического и неэконо­мического свойства в человеческой общественности. [...]

Вышеприведенные требования заставляют спервона­чала отказаться от некоторых любимых приемов в деле исследований, напр, выводить разрешение задачи с пер­вобытных времен рода человеческого. Без coMHeHHHj иско-

204

мое общественное явление как явление нераздельное со всякой общественной жизнью, должно было существовать во время Адама и должно существовать в наши времена; но тем легче его усмотреть в положительно известной нам среде, чем в сказочных преданиях о первой семье, жизнь которой, как и все прошедшее, объясняется только под влиянием наших соображений — как и что могло случить­ся, — приноравливая эти соображения к нашему понима­нию человеческой жизни.

Также нельзя от физиологии индивида добиваться искомого явления, потому что оно прямо явление общест­венное; а до сих пор физиология отдельного человека точ­но так же не нашла в жизненных отправлениях организ­ма условий, необходимо производящих общественность, как не нашла в изучении организма муравья необходи­мости стадной жизни. Стадная жизнь животных и челове­ческая общественность остаются простым наблюдением неотразимого факта, органически ничем не объясненного.

Путем анализа, разложением общественных явлений на их составные данные, едва ли не возможнее натолк­нуться на отыскание их связи с жизненными условиями отдельного организма, чем, наоборот, возведением физио­логических данных на указание необходимости общест­венного склада. По крайней мере теперь физиология не имеет способов перешагнуть черту, с обеих сторон мешаю­щую разрешению вопросов; а наука общественного устройства едва пыталась воспользоваться своими путями анализа, чтобы подойти к уяснению своей естественной связи с физиологией. Она или вращалась в заколдованном круге записывания современных отношений экономиче­ских, юридических, политических, возводя их на степень законности и истины (политическая экономия и пр.), или надрывалась в заколдованном круге создавания для буду­щего общественных отношений воображаемых, которые (исключая критики, уяснявшей недостатки собственно современного положения) оставались в книге и не пере­ходили в жизнь (отвлеченные социальные теории). Встре­ча физиологии и социологии, где бы разрешались их смеж­ные задачи, представляется весьма далекою; ни с той, ни с другой стороны содержание не исчерпывается до его пределов, и науки оставляют между собою непреодолимые промежутки или остаются при неуловимости переходов одна в другую. Вообще, мы находим больше запросов» чем

205

разрешении; но во всяком случае та сторона, которая мо­жет обратиться к смежному содержанию с большим чис­лом запросов, та скорее и вызовет к разработке и разре­шению смежных задач.

Наука общественного устройства представляется нау­кою самою сложною, как наука самая позднейшая, завер­шающая и в цепи наук, и в цепи веков, точно так же, как и человеческая общественность — позднейшее и завер­шающее произведение известной нам природы. Поэтому наука общественного устройства не вносит в другие нау­ки своих условий; между тем как другие науки вносят в нее свои условия, точно так же, как весь предшест­вующий строй в природе вносит свои условия в сущест­вование человеческой общественности, которая для нас и становится завершающим наслоением жизни. Разра­ботка других наук, конечно, не менее трудна, чем разра­ботка науки общественного устройства, каждая имеет свои трудные подробности, свой нескончаемый ход от вы­работанного к вновь возникающим неизвестным; поэтому главное средство науки для достижения действительного понимания своей задачи состоит не в каком-либо замкну­том собрании правил (годном разве для религиозного уче­ния), а в возможно полной и определенной постановке задачи и способах развития от выработанных данных к разрешению ^скомого. Мы думаем, что наука обществен­ного устройства, ставя исследователя в самую близкую, в самую доступную для него среду, ставит для него более доступным и наглядным дело самого исследования и на­водит его на наиболее определенные запросы в области других наук — запросы, к которым его наука необходимо примыкает.

Мы уже сказали, что наука общественного устройства все больше и больше приходит к необходимости принять за свое средоточие экономические отношения общества. Таким образом, основная задача переходит из неопреде­ленности слишком широкой постановки в пределы, яснее очерченные. Мы сводим постановку основной задачи на экономические отношения общества. Припомнив прежде высказанные нами требования от того, что можно при­нять за точку отправления при изучении самого экономи­ческого мира, мы их дополним новым требованием, чтобы эта точка отправления заключалась в явлении, еще более определенном, более очерченном в своем содержании, чем

206

то, что мы можем разуметь вообще под выражением «эко­номические отношения общества». Без сомнения, такое ограничение, ставя нас на почву более положительного вопроса, также не удаляет и от прежних требований, чтобы искомое явление давало нам способы идти обратно к отыскиванию сочетаний, из которых оно слагается, и идти далее к сочетаниям, вновь возникающим. [...]

Один из главных вопросов экономических сочетаний общественности, который во всем историческом ходе чело­вечества нарушал всякую возможность уравновешания личных прав и возможностей труда (две задачи, которые сводятся на одно и то же), — это был вопрос о постановке единицы меновой ценности. На этой невозможности уравновешания возможностей труда меньшинство всегда захватывало и искажало не только жизнь ограбленного большинства, но даже самую науку, которая перевертыва­лась в ложь. Я не говорю о большинстве общего народо-[на]селения земного шара, но о самой простой общине, где при всех статистических изысканиях определение народ­ных сил не могло быть выведено. И по причине: сверху, т. е. у меньшинства, есть захват. Где же возможность определить единицу меновой ценности? Она определяется произволом этого меньшинства — не в пользу равновесия производительных сил, а в пользу захвата (II, стр. 195— 199).

Без сомнения, твой эпиграф из Бентама совершенно верен: «Одни мотивы, как бы они ни были достаточны, не могут быть действительны без достаточных средств». Следственно, весь вопрос в том, каким образом приобре­таются средства?

Далее ты говоришь, что «экономически социальный вопрос становится теперь иначе, чем он был двадцать лет тому назад. Он пережил свой религиозный и идеальный возраст так же, как возраст натянутых опытов и экспери-ментаций в малом виде...».

Эти два положения совершенно нераздельны. Именно, когда идеальный возраст прошел, именно тут-то и требу­ется приобретение средств к практическому созданию экономически-общинного (социального) положения, кото­рое не то чтобы было следствием одних мотивов, одной предначертанной теории, а, напротив того, само ставило бы мотивы, которых произведением, которых результатом была бы новая общественность.

207

«Следует ли толчками возмущать творческую тишину внутренней работы, инкубации, беспрерывной, неулови­мой?..» Я не вижу в историческом ходе рода людского этой беспрерывной неуловимой инкубации. История шла гораздо больше борьбой и прыжками, чем творческой ти­шиной внутренней работы. Контовское деление на эпоху теологическую, эпоху метафизическую и эпоху позитив­ную (положительного знания или понимания) может нам очень нравиться, но, если ты на историю взглянешь сов­сем позитивно, где ты найдешь по части сознания «от на­чала века» что-нибудь, кроме перемешанных теологии и метафизик рядом с общественностями, едва с ними свя­занными, то пережившими старую мысль, то недожив­шими до новой. Позитивное знание только теперь начина­ется и должно вести к своей особой, так сказать, небы­валой методе, которая и теперь еще неясно установилась.

Где ты найдешь хотя (бы) в древнем мире что-нибудь, кроме перемешанных теологии и метафизик? Гомеровские боги, существующие рядом с развитием аристотелевской метафизики! Римское право ты, конечно, не примешь за положительную философию. Оно представляет самую сложную и сухую метафизику.

Возьми эпоху пообширнее, т. е. древний мир и христи­анский мир. Что же вносит после аристотелевской мета­физики и метафизики римского права христианство? Но­вую теологию — и только. До чего же это доработалось че­ловечество в несметном количестве веков? Maximum до немецкой метафизики и, наконец, до метафизики Конта, которая только приводит к тому, что основы положитель­ной науки находятся в опыте и изучении природы. Это один из ее действительных результатов. Но самые основы этой положительной науки едва-едва постановлены, едва начинают быть возможными, потому что опытному изу­чению еще далеко до ясности. Решительно, положитель­ная постановка вопросов едва начинается, а в прошедшей истории есть везде только ее зародыши, специальные по­пытки, за которые общество казнило специальных тру­жеников (и то я говорю только о математиках и естество-логах, т. е. о людях, которые невольно гнули к атеизму в противность богословию; сюда я причисляю и астроно­мов, начиная с Коперника, а вовсе не говорю о полити­ках, которые всегда танцевали между некоторыми убеж­дениями и невольно добирались до идеалов Макиавелли

208

и Талейрана, из которых ничего нельзя вывести; это люди, отделяющие понятие от дела, мысль от поступка, общественную цель от современного положения до такой параллельности, что, оставайся сила в их руках, положе­ние данного времени никогда бы не могло измениться и приблизиться к новой цели).

Но общественность не могла не иметь целей, и положе­ние данного времени не могло не изменяться. Каким же образом вырывалась сила из рук этих людей, которые не хуже других понимали общественные цели, но удер­живали положение данного времени? Вырывалась ли она достигнувшим до возможного предела развитием сознания (или проще сказать: знания или понимания) или проти-вуставящейся иной силой, которая если брала верх, то ставила новые общественные отношения и складывалась в новую общественность? Будь то Петр I или Конвент, а все же не тишина внутренней творческой работы.

Я не вижу в истории ни одного примера такого разви­тия понимания, которому властвующее меньшинство усту­пало бы добровольно. Подвинулись ли мы в 1869 году настолько, чтобы развитие народного понимания, могло идти как координата с народным терпением? Или прежде должно лопнуть народное терпение (не дошедши еще до совершенного понимания нового общественного склада), но приобретая силу в борьбе, чтобы поставить обстоятель­ства народного склада в новые отношения и уже de facto создать из них новое общественное устройство?

Избежна эта метода исторического развития, которую ты можешь проследить от начала века, или еще неизбеж­на? That is the question2.

В конечных целях мы расходиться не можем, как ты сам это сказал. А конечная цель развития человеческой общественности — это, именно, прийти к тому положению, к тем отношениям, где движение развития могло бы совершаться так, чтобы сознание и вследствие оного изме­нение в отношениях могли бы идти как координаты. До­шли ли мы в 1869 году до такого развития? Нет! Следст­венно, мой «That is the question» остается в полной силе.

Я думаю, что ответ, который я теперь предложу, не будет иллогичен: какие бы ни были вспышки, каждая вспышка станет новым запросом на пересоздание обще­ственности, который без этой вспышки, хотя бы вспышка и рухнула, не проснулся бы? Может, надо для достижения

209

результата число вспышек, которого мы определить не в состоянии; но помешать мы им не можем, так как не можем помешать необходимости, опытом нами изучен­ной в историческом ходе судеб. Что же нам остается делать? Помогать им по мере сил.

Это ' мы обычно и делали. В юности лет именно по­тому, что die zerstörende Lust ist eine schaffende Lust3; в старости лет, потому что мы исторических пружин стереть не в состоянии; мы не в состоянии своротить ход истори­ческого развития исключительно на научное развитие, которое одно и может выражать ту тишину творческой работы, о которой ты говорил. Если человечество когда-нибудь может достигнуть этого предела своего развития, где знание и общественность получат движение коорди­нат, то его спокойная творческая работа только начнется с оной минуты, но теперь оно его еще не достигло. Сила знания и сила выжидания остаются раздельны. Наука не составляет такой повсеместности, чтобы движение общест­венности могло совершаться исключительно на ее осно­вании; наука не достигла той полноты содержания и оп­ределенности, чтобы каждый человек невольно в нее уверовал. Между тем сила выжидания исчезает в общест­венном страдании, и общественное движение становится необходимостью. Что же делать?

Естественный путь: общественные движения, общест­венные перевороты, на некоторый процент изменяющие общественные отношения, и, даже если переворот не уда­ется, все же он изменяет отношение настолько, что самую науку общественности ставит на новую почву и дело по­двигается. Вы меня спросите — куда? — Да, во-первых, все к той же общей цели: достигнуть предела развития, где знание и общественность могли бы стать в отношение ко­ординат и где становится возможна спокойная внутрен­няя работа человеческого движения. [...]

К сожалению, все перевороты в роде человеческом бы­ли и могут быть только местные; общий переворот в роде человеческом немыслим. Общий переворот может только обозначить сумму местных переворотов. В этом факте своя огромная доля неудач. Но вместе с тем в этом факте за­ключается условие, вследствие которого местный удачный переворот может в данное время выработать только свою местную новую общественность. Поэтому социализм теоре­тичный, социализм всеобъединяющий, будь он Фурье или

210

Гракха Бабефа, — не приложим. Реальная почва только и может быть выдвинута посредством реального движения, покамест общая цель, о которой я говорил, не достигнута. Реальное движение может быть только местное, и в слу­чае удачи социализм, созданный на новых реальных отно­шениях, на новой реальной почве, может быть только сво­еобразный, а нисколько не единый. Дело науки будет принять сумму и сопостановку различных общин, постро­ившихся на различных реальных почвах, под свое ведение.

Мне кажется, что из этого достаточно ясно следует, что никакая предвзятая социология не построит никаких ме­стных общин и никакой социальной общественности.

Я заключу на этот раз тем, что я нисколько не думаю, чтобы какая-нибудь предвзятая социология могла постро­ить общины, будь то в России, где их корень в крестьян­стве; будь то на Западе, где их корень в городских ко­операциях. Реформа постепенная остается неудачною или потому, что она выходит из предвзятых социологии, или потому, что она неискренна и ведет не к цели народных желаний, а к целям правительственного меньшинства. Это оказалось при всех русских реформах (о чем я писал на­чиная с разбора манифеста об осв'обождении крестьян), да и в других странах оказывалось подобное. Таким обра­зом, неудача постепенных реформ вызывает революцию как неизбежность. Революция, смотря по обстоятельствам, действует путем сделки или путем террора. Возможны ли в современных движениях пути сделки или нет — это уже доказывают гревы; но во всяком случае террор, является не побуждением мести, а невольным делом перестройки.

Тут я также не могу не прибавить, что во всяком слу­чае в русском деле и в западном революция не то что уни­чтожит всякое право собственности (даже на штаны) и не то что уничтожит всякое право на наследство (хотя бы штанов), а постановит по-своему отношение личности к коллективности, из которой постановки определятся ко­личественно и качественно иначе права передачи вещей одним лицом другому. Предначертать этого при современ­ном постоянно задерживающем строе — невозможно. По­этому постепенная реформа является de facto постоянным вызо[во]м на революцию (II, стр. 214—219).

Очень просто, народу нужна земля да воля. Без земли народу жить нельзя, да без земли нельзя его и оставить, потому что она его собственная, кровная. Земля никому

211

другому не принадлежит, как народу. Кто занял землю, которую зовут Россией? Кто ее возделал, кто ее спокон веков отвоевывал да отстаивал против всяких врагов? Народ, никто другой, как народ. Сколько погибло народа на войнах, того и не перечтешь! В одни последние пять­десят лет куда более миллиона крестьян погибло, лишь бы отстоять народную землю. Приходил в 1812 году Наполе­он, его выгнали, да ведь не даром: слишком восемь сот тысяч своего народа уложили. Приходили вот теперь в Крым англо-французы; и тут слишком пятьдесят тысяч людей было убито или умерло от ран. А кроме этих двух больших войн, сколько в эти же пятьдесят лет уложили народа в других малых войнах? Для чего же все это? Са­ми цари твердили народу: «для того, чтобы отстоять свою землю». Не отстаивай народ русской земли, не было бы и русского царства, не было бы и царей и помещиков.

И всегда так бывало. Как придет к нам какой-нибудь недруг, так народу и кричат: давай солдат, давай денег, вооружайся, отстаивай родную землю! Народ и отстаивал. А теперь и царь и помещики будто забыли, что народ ты­сячи лет лил пот и кровь, чтоб выработать и отстоять свою землю, и говорят народу: «покупай, мол, еще эту землю, за деньги». Нет! это уж искариотство. Коли торговать землей, так торговать ею тому, кто ее добыл. И если цари и помещики не хотят заодно, нераздельно с народом вла­деть землей, так пусть же они покупают землю, а не на­род, ибо земля не ихняя, а народная и пришла она народу не от царей и помещиков, а от дедов, которые заселили ее во времена, когда о помещиках и царях еще и помину не было.

Народ спокон веков на самом деле владел землей, на самом деле лил за землю пот и кровь, а приказные на бумаге чернилами отписывали эту землю помещикам да в царскую казну. Вместе с землей и самый народ забрали в неволю и хотели уверить, что это и есть закон, есть бо­жеская правда. Однако никого не уверили. Плетьми народ секли, пулями стреляли, в каторгу ссылали, чтобы народ повиновался приказному закону. Народ замолчал, а все не поверил. И из неправого дела все же не вышло дела правого. Притеснениями только народ и государство ра­зорили.

Увидели теперь сами, что по-прежнему жить нельзя. Задумали исправить дело. Четыре года писали да перепи-

212

сывали свои бумаги. Наконец, решили дело и объявили народу свободу. Послали повсюду генералов и чиновников читать манифест и служить по церквам молебны. Молись, мол, богу за царя, да за волю, да за свое будущее счастье (I, стр. 527-528).

Россия способна к представительному правлению; это доказывается уже и тем, что самодержавие дольше дер­жаться не может, а другого выхода нет, как представи­тельное правление. Другого выхода в России, как и в целом человечестве, не придумаешь. Если страна не управ­ляется деспотически, то она управляется своими выбор­ными людьми, как ни называйся при этом устав и форма правления — конституция, хартия, грамота; как ни назы­вайся собрание выборных людей — дума, собор, парла­мент, палата, камера; как ни называйся исполнительная (распорядительная) власть — царь, король, герцог, прези­дент республики, император или старшина. Если самодер­жавие обессиливает, если оно не может сладить с своим положением, то по мере его обессиления в обществе рас­тут стремления к управлению выборному, представитель­ному (I, стр. 618).

Что же я разумею под словом: «сплотимтесь дружно»? Значит — составимте общество.

Но может ли в наше время тайное общество быть по­лезно, и если может, то какая должна быть его цель и ка­кое построение?

Это приводит к еще более общему вопросу: что значит полезное в общественном смысле? Я смело отвечу: все, что клонится к свободе личности и к ее равному распределе­нию в общественном устройстве, — словом, все, что мо­жет — хотя приблизительно — примирить несгнетаемую независимость лица и его действий с необходимостью рода людского — жить стадом.

Я думаю — это самое общее выражение смысла по­лезного.

Теперь спрашивается: что же делает личность самосто­ятельно-свободною? — Ясность мысли и соответственность поступка с мыслию. Что делает личность независимою? — Немешание окружающей средою ясно мыслить и соответ­ственно действовать. Стало, полезное в общественном смысле — это знание действительности и устранение пре­пятствий, мешающих человеку ясно мыслить и последова-

213

тельно действовать. А потому полезных элементов два: популяризация знаний и общественный переворот.

Если что-нибудь препятствует личности быть самосто­ятельно-свободною и независимою от притеснений среды; в которой находится, это — подчинение (совершенно про­тивоположное взаимному согласию) абсолютизму прави­тельства. В этом мире есть преднамеренное ложное уче­ние, а популяризации знаний нет. Стало, общественный переворот необходим.

Стало, и тайное общество полезно, возможно и необхо­димо. Почему же тайное? Да потому, что явное еще не имеет силы проявиться на свет. Тайное общество в свое время будет явным, — это другое дело; но теперь это еще невозможно (I, стр. 800—801).

[О СВОБОДЕ ВОЛИ]

1) Libre arbitre — принцип, ставящий право выбора по­ступка или убеждения без достаточной или помимо доста­точной причины, определяющей поступок или убеждение.

Если мы примем необходимость (а как же ее не при­нять?) достаточной причины, обусловливающей поступок или убеждение, то оный принцип сам собой исчезнет.

2) В анатомико-физиологическом построении животно­го нет органа, который выражал бы принцип du libre ar­bitre. Кроме внешнего запроса и органического ответа, кроме впечатления и его результата, кроме толчка и дви­жения, нет никаких явлений в организме. Принцип du libre arbitre вводил бы новый вид невещественной и неза­висимой души, которой присутствие равно не нужно и не имеет места.

3) Если физиология еще плохо объяснила некоторые вопросы, как исторические антецеденты и наследствен­ность, то все же наблюдение, что эти два факта существу­ют, доказывает нить необходимости, а не принцип du libre arbitre. Оба эти вопроса не имеют никакой связи с оным принципом, и никакое полнейшее физиологическое объяс­нение не внесет этой связи. Оба этих вопроса во всяком случае в разрез противоположны принципу du libre arbitre.

4) Патологические наблюдения всего яснее устраняют оный принцип.

Не говоря уже о психиатрии, больной может не кри­чать, только когда боль не перешла известную меру.

5) Сравнительная зоология дает всего более фактова

214

опровергающих принцип du libre arbitre. Так называемое право выбора поступка найдется у всякого животного, так что из-за этого изобретать особенной человеческой нрав­ственности и особенного превосходства — нечего. И в ре­зультате все же выйдет у всякого животного поступок вследствие обусловливающей причины.

6) Разнообразие характеров обусловливается не прин­ципом du libre arbitre, а, напротив, разнообразием орга­низмов и разнообразием влияющей среды, так что одно это устраняет принцип du libre arbitre.

7) Что касается до объективного и субъективного определения libre arbitre и антиномий, переходящих друг в друга, то я думаю, что спор может получить истинное развитие только при совершенном устранении подобных метафизических номинальностей.

8) Только принявши безответственность человеческой жизни, мы можем ввести в социологию необходимые эле­менты воспитания и социальной организации.

9) Если мы примем принцип du libre arbitre, мы уже не можем объяснить истории, ибо не можем принять в человечестве неизбежную последовательность фактов (т. е. причин и следствий, как принимаем в остальном мире) и должны животом рухнуться и в христианство, и [в] рели­гиозно-легальную мораль (II, стр. 170—171).

[О РЕЛИГИИ]

Говоря о развитии европейского мира, нельзя пропу­стить движения христианской религии, которой приписы­вается пересоздание древнего мира и с которой начинают историю новой Европы. Христианство явилось как цель­ное, отвлеченное учение на замен старых религий и не ка­саясь практического вопроса общественного устройства. Оно было принято новопришедшими народами, которым никакого дорогого религиозного убеждения терять было нечего и у которых с оседлостью нарождалась потребность выйти из начала дикой кровожадности в начало личного благоволения, проповедуемого христианством. Личное бла­говоление человека к человеку могло смягчить нравы, но для него не требовалось никакого особого, обдуманного, с убеждением осуществляемого политического, гражданско­го, экономического, вообще общественного устройства. Христианство и до сих пор осталось в своей отвлеченности и потому прилегаемости к каким бы то ни было государст-

215

венным формам; самая определенная сторона христиан­ства — церковь — являлась сама как захват народной соб­ственности и свободы; поэтому движение цивилизации в Европе, постепенно противу-церковное, церковь будучи не религиозным учением, а политическим учреждением4. Но самое существенное движение цивилизации касается не только освобождения от насилия церкви как политическо­го учреждения; оно идет из тяготения к освобождению вообще от захвата себе в собственность народами пришед­шими владения народов, просто или прежде поселившихся. Так как это освобождение не кончено и нуждается в но­вом преобразовании, то начало этого нового преобразова­ния никак не может играть роли христианства, т. е. роли учения настолько отвлеченного, чтоб оно могло быть при­лагаемо ко всякому общественному устройству. Новое пре­образование может быть, по преимуществу, только прак­тическое, т. е. изменяющее самое общественное устрой­ство, и потому его главное содержание экономическое и преследует остальные общественные формы только по ме­ре важности их отношения к себе, по мере их связи с собой или их противуречия себе (I, стр. 691—692).

[ОБ ИСКУССТВЕ]

[...] Искусство — явление историческое, следственно, содержание его общественное, форма же берется из форм природы. Для того, чтобы оправдать теорию «искусства ради искусства», надо сказать, что форма исчерпывает за­дачу, что форма все, а содержание равнодушно. Русско-немецкие мыслители очень напирают на общечеловеческое содержание в противуположность общественному. Тут опять название играет роль понятия и, как всякое мнимое понятие, выражает неопределенность и пустоту. Что такое общечеловеческое? Общее всем людям? т. е. просто: чело­веческое. Да с знаменитого homo sum et nihil humanum a me alienum puto5 — все, что входит в человеческую дея­тельность, есть человеческое или общечеловеческое; под это название подходят равно явления и отношения обще­ственные, и отношения лица к лицу, и лица к природе и необходимости. Мысль и чувство — совершенно общечело­веческие явления и совершенно общественные, потому что человек не в стаде немыслим; даже грустное чувство, воз­буждаемое отшельничеством, основано на оторванности от

216

стада. Отличительно человеческое — это сознание; а со­знание равно может проявляться и в искусстве, и в науке, и в жизни, т. е. в устройстве стада. Сознание есть пони­мание отношений, выраженное мыслью, т. е. словом; поня­тие отношений, будь оно понятие аналогии или разнород­ности предметов, всегда сводится на уравновешивание, на понятие меры, гармонизирование и потому не обходится без количественной категории. Приведение в меру (гармо­низирование) в науке есть отыскание закона известных отношений, будь это закон аналогии или разницы, совпа­дения или расторжения, жизни или смерти. В искусстве гармонизирование есть отыскание красоты отношений, будь это красота жизни или смерти, блаженства или ужаса.

Сознание, не дошедшее до степени понятия, мысли, есть чувство. В науке чувство не имеет места, потому что предмет и цель науки— понятие, теория. В искусстве чув­ство имеет место, потому что предмет и цель его — красо­та, изящное, для которого достаточно впечатления, без теории. Наука — понятие о природе, искусство — подража­ние природе. Наука — воспроизведение действительности в понятии; искусство — воспроизведение действительности в подражании.

Но сознание, равно на степени понятия или чувства, совершается посредством чувств, есть явление физиологи­ческое. Поэтому искусство имеет физиологические отделы: искусство слуха, искусство зрения и общее искусство, искусство мысли, слова, т. е. музыка, живопись и поэзия. Как все в природе, ни одно искусство не обходится без количественной категории, требует меры, изящного гармо-низирования отношений. Отношения звуков составляют собственно гармонию; отношение линий — образы; поэзия вмещает и то,и другое+мысль — в слове (II, стр. 42—44).