
merezhkovsky_tolstoj_i_dostoevsky_2000_text
.pdf490 |
E.А. Андрущенко |
Оценив своеобразие и литературные достоинства книги "JI. Толстой и Достоевский", положенную в его основу религиозную идею, манеру повествования, разобравшись в причинах подчас парадоксальных оценок Мережковского, проникнув в творческую лабораторию ее автора и воссоздав тот контекст, в котором писалась эта книга, мы и делаем шаг к постижению того, "с каким событием в его лице имеем дело".
I
Впервые Мережковский заговорил о значении для судеб русской культуры творчества Толстого и Достоевского в книге "О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы". Здесь они рассматриваются в широком историко-культурном контексте, представлены как великие поэты наряду с Пушкиным, Гоголем, Лермонтовым, Гончаровым, Некрасовым, Щедриным. Восхищаясь великолепной галереей художников, составивших славу культуры XIX в., Мережковский отмечает "поразительное отсутствие" в России "литературы" как воплощения народного сознания, как особого духовного движения, способного вести за собой "целые поколения, целые народы по известному культурному пути, как преемственность поэтических явлений, передаваемых из века в век и объединенных великим историческим началом"36. Подобные движения и преемственность Мережковский отмечает в итальянской живописи периода Возрождения, во французских литературных школах, в Веймарском кружке Гете,
вАфинах времен Перикла, где создавалась особая атмосфера, позволившая сформироваться гению и проявиться глубочайшим его сторонам.
ВРоссии не только в последние годы художник "беспомощно одинок", писал Мережковский. Еще Пушкин ощущал одиночество и чувствовал себя пишущим
впустыне. Но одно из трагичнейших явлений абсолютного одиночества поэта - судьба Толстого. Идущий в крестьянской одежде и лаптях за сохой, он "обнару-
жил в резкой наготе то, что и прежде сквозило и в жизни и произведениях наших писателей. Это их сила, оригинальность и вместе с тем слабость"37. Эта черта современной литературы, говорит Мережковский, - бегство художника от культуры - объединяет всех от Пушкина до Достоевского с его "болезненно гордой мечтой о роли Мессии, назначенной Богом русскому смиренному народу, грядущему исправить все, что сделала Европа".
Вторая особенность русских писателей - "мучительное раздвоение". Достоевский, "болезненно-жгуче" сострадающий людям, вместе с тем есть "один из самых жестоких талантов", совместивших в одном сердце "уродливое чувство, мелкое, завистливое мщение" и легенду о старце Зосиме. Такое же раздвоение - и в Толстом. "Рядом с бессознательной, доныне еще не исследованной творческой силой в нем скрывается утилитарный и методический проповедник, нечто вроде современного пуританина"38. Уже в этой книге Мережковский навсегда
36 Мережковский Д.С. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы. С. 140.
37Там же. С. 146.
38Там же. С. 183.
Тайновидение Мережковского |
491 |
отделит Толстого - автора "Анны Карениной" от Толстого, пишущего брошюры о вегетарианстве и вреде курения.
В это же время Мережковский подготовил и позднее опубликовал две статьи, посвященные трагедии Еврипида "Ипполит", где продолжил разговор о Толстом и Достоевском. Переводя трагедию, он ощущал удивительное сходство эстетики древнего поэта с произведениями современной литературы. Вопрос Федры, "что смертные любовью называют", Мережковский разъяснял в контексте русской культуры, показав противоречие между "языческой" любовью-эро- сом, представленной Толстым, и христианской "любовью-милосердием", образами "целомудренников" и "постников", созданных Достоевским39.
Но по-настоящему имеющей принципиальный характер и оказавшейся значительной вехой в изучении Достоевского как художника и мыслителя оказалась его статья "Достоевский", вошедшая в сборник "Вечные спутники"40. Этот очерк своей основательностью и новаторством выделяется даже на фоне исследований А. Волынского и И. Анненского и стоит в ряду лучших статей сборника "Вечные спутники". Опираясь на анализ одного романа писателя, "Преступление и наказание", Мережковский наметил практически все темы, которые впоследствии становились предметом внимания исследователей, обращавшихся к изучению творчества Достоевского. Он дал не только исчерпывающую характеристику метода писателя, но и сформулировал основные особенности его произведений как художественной системы, предложил новую интерпретацию его характеров, отделил, например, образ Раскольникова от героев ницшеанского типа, наметив его генетическое родство с образами мировой литературы, по-новому оценил и образ Свидригайлова, что сказалось в работе актеров над инсценировкой романа в начале века41. Вместе с тем Мережковский впервые в отечественной критике обратил внимание на принцип параллелизма сюжетных линий романа, являющийся общим для всех произведений Достоевского, воссоздал образ Петербурга в его творчестве, показал вечный смысл идеи писателя о преступности пролитой крови.
Статью "Достоевский" Г.М. Фридлендер отнес к "лучшим, классическим произведениям критической литературы" о "Преступлении и наказании"42. Вместе с тем сказанное в ней было лишь отправной точкой для более глубокого осмысления Мережковским творчества и религиозно-философских взглядов писателя.
Вспоминая время, когда Мережковский работал над исследованием "JI. Толстой и Достоевский", Гиппиус задавалась вопросом: "Что это, критика или исследование? Конечно, исследование, но, конечно, и критика... И вот эта новая, тогда непривычная манера подходить к образу писателя и человека от непривычности возбуждала недоверие"43. Вопрос, заданный Гиппиус, не имеет однозначного от-
39 Имеются в виду две статьи Мережковского: "Трагедия целомудрия и сладострастия" (1899) и "О новом значении древней трагедии. Вместо предисловия" (1902).
40Впервые: Мережковский Д.С. О "Преступлении и наказании" Достоевского // Рус. обозрение. 1890. T. II.-Кн. III. С. 155-186.
41Мережковский пристально следил за инсценировками произведений Достоевского. Одна из них стала поводом, например, для статьи "Горький и Достоевский" // Рус. слово. 1913. № 286. 12 дек.
42Фридлендер Г.М. Д.С. Мережковский и Достоевский. С. 10.
43Гиппиус 3. Дмитрий Мережковский. С. 202.
492 |
E.А. Андрущенко |
вета. Книга Мережковского, конечно, не только "критика" и не только "исследование". Ее следовало бы сопоставить прежде всего с теми эссе, которые Мережковский написал в эмиграции. Общность приемов, подходов, идей позволяют нам сравнивать с ней, например, книгу о Наполеоне или о реформаторах. Вместе с тем это исследование в общем ряду произведений Мережковского имеет существенное отличие. На рубеже веков он был убежден, что ближайшие поколения будут свидетелями великого религиозного переворота, и предчувствие этого находил "в русской литературе, религиозной по преимуществу". Поэтому объектом его изучения становились писатели, в творчестве которых русская интеллигенция, ведущая, по его мнению, сила будущей религиозной революции, должна увидеть пророчество, предзнаменование, "новый путь". Когда же вместо религиозной Мережковский увидел революцию большевистскую, а интеллигенция перестала им осознаваться как решающая сила, он углубился в историю человечества. Теперь логику исторического процесса, "прерывы" и прорывы в сверхчеловеческое будущее он искал в волнениях средних веков, в появлении религиозных подвижников и реформаторов, в подвиге грешников, становившихся святыми.
Один из рецензентов, восхищаясь мастерством Мережковского-критика, заметил, что "если бы талантливый писатель в своих суждениях был свободен от предвзятостей и весьма мудреной идеи", то его "критический этюд был бы одним из лучших этюдов в русской художественной критике"44. Но для самого Мережковского собственно "критика" служила только инструментом исследования, дающим ему для "последнего суда" "последнее знание любви", а увидеть незамеченное, открыть затемненное, услушать скрываемое помогала, пожалуй, именно "весьма мудреная идея". Ее суть состояла прежде всего в том, что в русской литературе открывается религиозная истина, всемирная по своему значению, и что перед современными поколениями, как никогда со времен Петра, стоит задача понять ее и выразить в реальном действии. Толстой и Достоевский в этой связи есть две грани, две стороны, два направления, соединение которых в будущем и есть та всемирная идея, что объединит народы мира под сенью Церкви Христовой, Премудрости Божьей, Святой Софии.
Своей книгой Мережковский не только представлял особый взгляд на творчество и философию Толстого и Достоевского, но и полемизировал с точкой зрения К. Леонтьева, сформулированной в книге "Наши новые христиане. Толстой и Достоевский", и взглядами Л. Шестова. Обращаясь, порой, к общему кругу биографического и художественного материала, что было, разумеется, неизбежно, он дал новую интерпретацию многих жизненных событий и художественных открытий писателей, сформулировал собственное видение их отношения к историческому христианству и места в христианстве будущего. Мережковскому оказалась чуждой позиция Леонтьева - защитника русских основ и исторического православия, антиевропейская направленность его размышлений, отказ от любви и свободы и призыв сначала к "послушанию" церкви, а потом и любви к церкви, его оценка художественного творчества и идей Достоевского.
44Рождествин A. JI. Толстой в критической оценке Мережковского // Чтение в обществе любителей российской словесности в память A.C. Пушкина при Императорском Казанском университете. Вып. XIII. Казань, 1902. С. 23.
Тайновидение Мережковского |
493 |
Взгляды Шестова были ему ближе, но нельзя не видеть, что, воспользовавшись его переводами Ницше, Мережковский оставался свободным от влияния своего современника и, в некотором смысле, предшественника. Мережковский исповедовал "другую веру", отталкивался не от "философского", а от "стихийного", подсознательного, ставил перед собой иные задачи и пришел к иным выводам, чем Шестов - автор книги "Добро в учении гр. JI. Толстого и Ницше". Мережковский был Шестову скорее параллелен, чем противоположен. Отклики же Шестова об исследовании Мережковского свидетельствуют, что не только частности - отношение, например, Мережковского к образу Наполеона у Толстого45, но и сама попытка Мережковского-литератора, Мережковского-лирика заниматься "не своим делом" вызывали у Шестова снисходительное неприятие.
Считать исследование Мережковского произведением только критической литературы было бы неверным. Это оставило бы за пределами нашего внимания "главную идею всей его жизни и веры", которая питала его мысль художника, критика и мыслителя, развивавшуюся в контексте философской и эстетической мысли времени. Предложив особую религиозную перспективу развития России, он обратился к Толстому и Достоевскому за ответом на вопросы, которые эта перспектива ставила, прочел их произведения под таким углом, чтобы выявить именно те художественные прозрения, которые бы отвечали его собственным представлениям о том, что "за" христианством. В журнальной публикации главы его исследования уже своими названиями говорили об объекте исследования: "Христос и Антихрист в русской литературе", "Толстой и Наполеон-Антихрист", "Достоевский и Наполеон-Антихрист", "Христианство Достоевского" и т.д. Отсюда несомненная новизна, свежесть оценок, верность сопоставлений, отсюда и слабость некоторых выводов Мережковского, его нежелание видеть объективно существующего, выведение его из ряда показательного, первостепенного.
Для особой идейной задачи, которую он поставил перед собой, требовалась и особая форма изложения, позволяющая представить "героев" как факт рели- гиозно-философского значения. Эта форма была апробирована в статье о Пушкине, когда разговор о "религии" поэта оказался возможен только после наблюдений над его "жизнью" и "творчеством". Но во всей стройности и последовательности композиция "жизнь", "творчество", "религия" впервые реализована в исследовании "JI. Толстой и Достоевский" и сохранилась не только во всех книгах, но и во многих статьях Мережковского. Называя подобным образом части своей книги, а потом и разделы многих статей и новых книг, он, конечно, только условно обозначал предмет своего внимания. И о "жизни", и о "творчестве" он говорил для выявления "религии", сводил к ней, формулировал ее. И хотя JI. Шестов и считал, что «в то время, как он начал писать свой труд, он - "даль свободного романа сквозь магический кристалл еще не ясно различал". Может быть, он даже и не предвидел, что задумает выпустить огромный отдельный том под заглавием "Религия JT. Толстого и Достоевского"»46, нельзя не видеть, что Мережковский "ясно различал" не только "дали" последней части своего исследования, но и горизонты будущих книг, в которых последовательно и, по выра-
45См. Шестов Л. Власть идей. Раздел 3.
46Шестов Л. Власть идей. С. 191.
494 |
E.А. Андрущенко |
жению Камю, "замечательно монотонно", говорил все об одном и том же. Этот доверительный разговор требовал от Мережковского оригинального инструментария, позволяющего открывать читателю "тайны" бессознательного.
Издесь оказались органичными многие стороны его яркого дарования.
Вавторе "Жизни" JI. Толстого и Достоевского жил прежде всего художник,
убежденный в том, что "тайна творчества, тайна гения иногда более доступна по- эту-критику, чем объективно-научному исследователю"47. Он оставался верным сформулированному еще в ранних статьях "субъективно-художественному методу", с помощью которого облик, стиль жизни, привычки, обстановка, которая окружает его "героя", становятся зримыми. Чертами этого метода оказались "дневниковость", когда автор, разрушая преграды между собой и читателем, говорил о собственных впечатлениях, ощущениях, ассоциациях; особая исповедальная интонация, располагающая читателя к сотворчеству, сопереживанию; широкие экскурсы в историю искусства и культуры и мимолетные отвлечения на злобу дня; обращение к широко известным фактам общественной или культурной жизни как общему с читателем багажу, общему знанию.
«За него говорить уже нечего, - пусть он сам за себя говорит, - писал Мережковский в 1914 г. в лекции "Завет Белинского". - Но прежде, чем вслушаться в голос его, вглядимся сначала в лицо: чтобы услышать говорящего, как следует, надо сначала видеть, кто говорит»48. В объемном наследии Мережковского есть немало блестящих литературных портретов. Под его пером оживали черты Полонского и Тургенева, Лермонтова и Некрасова, он "вглядывался в лица" Кальдерона и Флобера, Тютчева и Успенского, Белинского и Чехова. Но впервые представить образ писателя в контексте будущности культуры Мережковскому удалось в книге "Л. Толстой и Достоевский".
"Лицо у него было крестьянское, - приводит он описание лица Толстого одним из очевидцев, - простое, деревенское, с широким носом, обветренной кожей и густыми, нависшими бровями, из-под которых зорко выглядывали маленькие, серые, острые глаза", которые, "вдруг вспыхивая и загораясь, смотрят на собеседника как бы сверлящим и пронизывающим взором". Тут же - портрет Достоевского, лицо которого «даже в молодости "не казавшееся молодым", со страдальческими тенями и складками на впалых щеках, с огромным оголенным лбом, на котором чувствуется вся ясность и величие разума, и с жалкими губами, точно искривленными судорогой "священной болезни", с тусклым, как будто обращенным внутрь, невыразимо тяжким взором немного косящих глаз, глаз пророка или бесноватого. И что всего мучительнее в этом лице как бы неподвижность в самом движении, как в крайнем усилии вдруг остановившееся и окаменевшее стремление».
Эти "народные" лица, между тем, не есть еще лица "завершающего гения": «Слишком они еще сложны, страстны, мятежны. В них нет последней тишины и ясности, того "благообразия", которого уже сколько веков бессознательно ждет
47 Мережковский Д.С. Опричинах упадка и о новых течениях современной русской литературы. С. 158.
48Мережковский Д.С. Завет Белинского. Религиозность и общественность русской интеллигенции. Пг., 1914. С. 9.
Тайновидение Мережковского |
495 |
народ в своем собственном и византийском искусстве, старинных иконах своих святых и подвижников. И оба эти лица не прекрасны. Кажется, вообще у нас еще не было прекрасного народного и всемирного лица, такого, как, например, лицо Гомера, юноши Рафаэля, старика Леонардо». Осознавая Пушкина гением, с которого началась русская поэзия, Мережковский и в нем не находит всеобъемлющих черт русского народа: "Этот петербургский денди тридцатых годов, в чайльдгарольдовом плаще, со скрещенными на груди по-наполеоновски руками, с условно байроническою задумчивостью в глазах, с курчавыми волосами и толстыми чувственными губами негра или сатира, едва ли соответствует внутреннему образу самого родного, самого русского из русских людей". В этом критик видит "великую надежду", что "мера" русского гения, русского лица «не в прошлом, не в Пушкине, даже не в Петре, а все еще в будущем, все еще в неведомом, в большем. Этого будущего, третьего и последнего, окончательно "благообразного", окончательно русского и всемирного лица не должно ли искать именно здесь, между двумя величайшими современными лицами - Л. Толстым и Достоевским?»
"Эти как бы две, из одной точки в разные стороны расходящиеся линии до сей поры не замкнутого, но могущего и долженствующего быть замкнутым круга" были для Мережковского знаком того, что уже на глазах его поколения исполняется пророчество "еще неведомого, но уже нами чаемого русского гения, столь же стихийного и народного, как Пушкин, из которого вышли Толстой и Достоевский, но вместе с тем уже более сознательного (...) более всемирного - второго и окончательного, соединяющего, символического Пушкина (...) две, обращенные друг к другу и противоположные части одного уже начатого, но в целости своей еще невидимого здания - здания русской и в то же время всемирной религиозной культуры".
Создавая образы двух писателей, Мережковский максимально приближает к читателю обстановку, в которой они жили и работали. Вот описание усадьбы Толстого, вот его дом в Москве, его убранство, звуки, запахи... Читатель становится свидетелем разговоров писателя, узнает о его привычках, склонностях, сопереживает его несчастьям и радостям и знакомится с Толстым-человеком едва ли не глубже, чем читая воспоминания очевидцев. Достоверность сказанного Мережковским так велика, что один из читателей его книги, студент А. Бархударов, написал Толстому: "... Ваша жизнь очень разнится от Ваших воззрений, иначе говоря: в теории Вы - один, на практике - другой". Книга Мережковского, в которой студент "нашел все то, что особенно интересовало", названа "обвинительным актом", "снабженном аргументами, с которыми нельзя не считаться, которые нельзя игнорировать"49.
Так же внимательно Мережковский присматривается к фактам жизни Достоевского. Перед читателем вырастает полный трагизма образ писателя-"проле- тария", влачащего нищенское существование, писателя-мученика и мыслителя. Читатель видит и лицо Достоевского, и его комнату, слышит и его голос, и кашель, и скрип пера. Как Мережковский не мог написать романа о Леонардо, не побывав в домике, где он умер, не брался за роман о Петре и Алексее, не пого-
49 Письмо студента Л.Н. Толстому // Толстой и о Толстом. Новые материалы. С. 36-37.
496 E.А. Андрущенко
ворив со старообрядцами, не съездив к местам, связанным с легендой о Граде Китеже, так не мог не совершить и мысленного путешествия к местам, где жили и работали "герои" его исследования "Л. Толстой и Достоевский". Сопоставив благополучную и хорошо описанную жизнь Толстого с малоизвестной и чрезвычайно тяжелой жизнью Достоевского, Мережковский прямо примеряет слова Толстого периода "религиозного переворота" к жизни Достоевского, Достоевским "отвечает" Толстому. И это сопоставление оказывается сильнее и убедительнее анализа религиозных трактатов Толстого и жизненного подвига Достоевского.
Здесь Мережковский делает более зримой разницу между Толстым-аристо- кратом и Достоевским-литератором, на которую он обращал внимание еще в книге "О причинах упадка..." и статье "Достоевский", а также возвращается к образу Достоевского "друга, равного", жившего "среди нас, в нашем печальном, холодном городе" и не испугавшегося "сложности современной жизни и ее неразрешимых задач". Здесь же вновь возникает и тема взаимоотношений Толстого и Тургенева, "корифеев русского романа", художников и аристократов, "врагов" и друзей, которая станет на долгое время предметом размышлений Мережковского, вырастет в "тургеневскую" тему, войдет во многие его статьи и книги.
Круг чтения Мережковского - записки и воспоминания современников, письма. В них он находил "горестные заметки сердца", признания, поступки, говорящие о писателе больше, чем "целые тома", исписанные в надежде открыть его "тайну". Отсюда большая подлинность сказанного, отсюда и его многочисленные неточности цитирования. Вживаясь во время, в обстановку, он цитирует, порой, по памяти, выдавая, что было для него особенно важным в высказывании современника или самого писателя. Письма Пушкина, Тургенева, Белинского, Флобера, Достоевского, Герцена были настольными книгами Мережковского. Он возвращается к одному и тому же кругу эпистолярных источников на протяжении всего творческого пути. Уже в эссе "Наполеон" он скажет, что это стало его насущной необходимостью: новые цели следующих его книг, новые задачи каждого из разделов его исследований требуют нового контекста, в котором однажды сказанное приобретает иное звучание. Так написаны, пожалуй, все сколь- ко-нибудь значительные статьи и книги Мережковского: и недооцененная по сей день книга о Гоголе, статьи о Лермонтове, Тургеневе, Успенском, Некрасове, Тютчеве, Белинском и все эссе периода эмиграции. Основанные на биографическом и эпистолярном материале, они дают исчерпывающее представление о том, "кто говорит", воссоздают "жизнь", вводят читателя в тот мир, в котором рождалось "творчество" и готовят к проникновению в область недоступного или "бессознательного", что будет названо "религия".
Зачем Мережковскому понадобилось говорить о том, в какой обстановке вырос Достоевский или как прожил свою жизнь Толстой? Зачем приводить почти интимные признания Достоевского или откровенные воспоминания близких Толстого? Чтобы в сравнении личности художника с его творчеством сделать зримым "трагическое раздвоение" русской поэзии. Мережковский говорит, что «между силой бессознательного творчества, тем, что мы называем "гением", с одной стороны, и силою сознания, ума, - с другой, существуют различные степени соразмерности, согласованности, точно так же, как между физическим объе-
Тайновидение Мережковского |
497 |
мом тела, ростом человека и его мускульною силою». В Пушкине он видел "великую степень этой соразмерности", его "духовное строение подобно строению прекрасного человеческого тела: удивительно согласовано, пропорционально во всех частях и членах". Вся русская поэзия только и делала, что изживала эту "соразмерность" и "гармонию", "не случайными порывами и колебаниями, а вывод за выводом, ступень за ступенью, неотвратимо и диалектично правильно, развивая одну сферу пушкинской гармонии и умерщвляя другую, дошла, наконец, до самоубийства для всякого художественного развития...". "Ближайший из учеников" Пушкина, Гоголь, первый изменил учителю, "первый сделался жертвою великого разлада", "первый испытал приступы болезненного мистицизма". "В чарующей мелодии" Тургенева слышится Мережковскому "жалобная нота" - признак углубляющего "душевного раздала", а в великой душе Достоевского рядом с христианским смирением - "неистовая гордыня дьявола", сквозь целомудрие "страстотерпца" "мелькает сладострастная жестокость". "Пушкинская благодатная гармония превратилась здесь в уродливое безумие, в эпилептические припадки демонизма"50.
Понять, что лежит в основе подобного взгляда на существо русской поэзии, нельзя без одного из важнейших высказываний Мережковского в III-й части его исследования. Речь идет о решимости опровергнуть укоренившееся, по его мнению, в историческом христианстве, представление о святости «одного из двух мистических полюсов в ущерб другому - именно полюс отрицательный в ущерб положительному - святость духа в ущерб святости плоти; дух был понят, не как нечто полярно противоположное плоти, и, следовательно, все-таки утверждающее, а как нечто совершенно отрицающее плоть, как бесплотное. Бесплотное и есть для исторического христианства духовное и вместе с тем "чистое", "доброе", "святое", "божеское", а плотское - "нечистое", "злое", "грешное", "дьявольское". Получилось бесконечное раздвоение, бызвыходное противоречие между плотью и духом, с тою лишь разницей, что там, в язычестве, религия пыталась выйти из этого противоречия утверждением плоти в ущерб духу, а здесь, в христианстве, наоборот - утверждением духа в ущерб плоти». Историческое христианство, "черное" и "монашеское", отрекаясь от святости плоти, от ее равноценности духу, "не увидело" так называемую "одухотворенную плоть", то высшее соединение плоти и духа, что предсказано в учении Христовом.
От первого гармонического соединения "двух полюсов святости" в Пушкине, считал Мережковский, русская культура прошла путь разрушения гармонии, и борьбой духовного с превратно понятым плотским как антихристианским, наполнились души русских писателей. Определив источник "разлада", дисгармонии, Мережковский посвятит многие страницы своих произведений разговору в сослагательном наклонении о том, как могли соединиться стихийное начало творческой личности и сознание, как могло создаваться и осуществиться "сверхисторическое" христианство.
Следуя за Толстым, Мережковский отмечает в его жизни "святые новой, неведомой еще святостью" поступки, побуждения, откровения. Сама благолепная жизнь писателя, его многодетный дом, плодородные поля и животные напоми-
50 Мережковский Д.С. Пушкин // Мережковский Д.С. Эстетика и критика. T. 1. С. 203, 207.
498 E.А. Андрущенко
нают древние предания с их неторопливым течением времени, а его образ подобен образам ветхозаветных патриархов. И это не мещанство, говорит Мережковский, а давно забытые современниками "голос первобытной природы, неодолимое чутье жизни", или, как у Гете, "вечно детская радость жизни". Нарушение этой гармонии началось в Толстом со страха смерти, что есть первый признак истощения определенной культуры, первый сигнал к ее умиранию, окончанию.
Толстой мог бы, по словам Мережковского, с гетевской мудростью, "соединяя вечное с невечным", или с мудростью Пушкина, с юмором представлявшего себя "старым хрычом", перенести поворот своей жизни к закату, если бы между "сознательной и бессознательной стороной его духовного развития" существовало равновесие. Но в нем всегда было "два человека": один, евший "эпикурейские пряники с кроновским медом", и другой, стегающий себя по спине плетью. И внутреннее разногласие, раздвоение, идущее от незавершенности его сознания, дало ту трещину, что впоследствии стала пропастью. Подчиняя в первой половине жизни сознание стихийной стороне своего существа, Толстой оказался подлинным христианином в жизни и творчестве. Когда же он решил возненавидеть свою душу, "душу-язычницу", равносвятую "душам-христианкам", когда подчинил стихию своему сознанию, он оказался творчески бесплоден, по-чело- вечески мал, ничтожен. Борьба со своим бессознательным, умерщвление плоти в ущерб духу сказались "бездушной мертвенностью", плоскостью, пошлостью и стали тем "мясом", "машинами" и мертвыми словами, которыми наполнились страницы "Воскресения" - свидетельства творческого упадка Толстого.
Одна из черт творческого метода Мережковского - соединение в рамках одного исследования двух "героев", в сопоставлении которых черты каждого из них оказываются выпуклыми, зримыми. Поначалу намечая совершенное расхождение между ними, противоположность даже в малом, он впоследствии демон-
стрирует их возможное |
соединение, сближение, "синтез". Так сопоставлялись |
и соединялись Пушкин |
и Лермонтов, Некрасов и Тютчев, Чехов и Горький. |
В книге о Толстом и Достоевском "двойники противоположные" соединились впервые.
Для сравнения Мережковский выбирает самые разнообразные свойства личности Достоевского. Его неумение разбогатеть такое же природное свойство, как невозможность для Толстого стать бедным. Достоевский "всю жизнь за черту переходил", а Толстой был умерен и вдумчив. Достоевский играет в рулетку и проигрывается совершенно, просит денег у чужих и близких, унижается. Толстой, однажды проигравшись, упорно собирает деньги и отдает долг. Так же противоположны они и в отношении ко всемирной и русской культуре. Вот Достоевский, готовый носить траур по Пушкину, а вот Толстой, в таком же возрасте зачитывавшийся Дюма и Февалем; вот письма Достоевского о Гомере и Шиллере, а вот нигилистические статьи Толстого о музыке Вагнера и Бетховена или высказывание о Пушкине как о поэте, писавшем бесстыдные стихи о любви. Толстой, говорит Мережковский, видит святость в отречении от литературного сообщества и художественного творчества, а Достоевский был среди тех, кого можно назвать одним из "последних героев Слова - литератором". Оказавшись в безнадежном положении, больным, без средств к существованию, Достоевский просит о помощи своему пасынку, оплакивает смерть грудной дочери, которую
Тайновидение Мережковского |
499 |
ощущает личностью с первых дней ее появления на свет. Толстой после тридцати лет совместной благополучной и счастливой жизни отказывается принять как друга свою жену, переписавшую между "кормплениями и родами" его "Войну и мир" множество раз.
А вот отношение обоих к жизни и смерти. Для Толстого нет ничего близкого между жизнью и смертью, одно исключает другое, "свет смерти" светит для него извне, смерть есть тот "мешок", ничто, в которое проваливается угасающая жизнь. Для Достоевского жизнь такая же тайна, как смерть, и одно немыслимо без другого, в его сознании они - в вечном единстве. Все, о чем "мечтал" Толстой, говорит Мережковский, Достоевский "испытал на деле" - нищету, опасность, болезнь, труд.
Показав поразительную разницу между Толстым и Достоевским, Мережковский заключает, что их жизни, как две стихии, - "девственно-чистая вода подземного родника" у Толстого и "огонь, вырывающийся из тех же первозданных глубин, но смешанных с лавой, пеплом, удушливым смрадом и чадом", у Достоевского. Обе жизни праведны, но "несовершенны", недовершены, словно ждут третьего, "пророка, идущего за ними, который соединит прошлое с будущим".
Этим же ожиданием, по словам Мережковского, проникнуто и творчество обоих писателей. Если в первой части книги тесная связь произведений писателей с их жизнью помогала ему в создании их художественных образов, то во второй именно их судьба оказывается необходимой для понимания творчества.
В "Маленькой Терезе" (1941), последней книге своей жизни, Мережковский сформулировал одно из важнейших убеждений, которое еще в начале века обусловило его подход к личности творца: «Самое глубокое и наиболее человека подводящее к Богу совершается бессознательно. Можно не только многое знать, но и во многом быть бессознательно. Наше сознание запредельное (то, что Достоевский называет "бессознательным") от сознания предельного, "душу ночную" от "дневной", наше бодрствование от подобного глубочайшему обмороку сна, отделяет лишь волосок, но не переступаемый для нас, как бездна. Переход из одного порядка бытия в другой, из сознательного, "дневного", в бессознательный, "ночной", внезапен, как молния. Между этими двумя понятиями находится то, что в математике называется "прерывом", а в религии - "чудом"»51.
Объект Мережковского-мыслителя - именно это "бессознательное", "наиболее подводящее к Богу".
"Бессознательное", или, другими словами, "стихийное" - это художественное творчество Толстого и Достоевского, "поэзия", "сила первобытная и вечная, стихийная, непроизвольный и непосредственный дар Божий", над которой "люди почти не властны, как над бесцельными и прекрасными явлениями природы, над восходом и закатом светил, над затишьем и бурями океана..."52. Здесь высказалось самое сокровенное, тайное, глубинное в существе двух писателей: "тайновидение плоти" у Толстого и "тайновидение духа" у Достоевского.
51Мережковский Д.С. Маленькая Тереза // Мережковский Д.С. Испанские мистики. Маленькая Тереза. Брюссель: Жизнь с Богом, 1988. С. 374.
52Мережковский Д.С. Опричинах упадка и о новых течениях современной русской литературы. С. 139.