Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Malinova_O_Yu__red__Simvolicheskaya_politika_2_vypuska / Малинова О.Ю. Символическая политика. Выпуск 1. Конструирование представлений о прошлом как властный ресурс

.pdf
Скачиваний:
28
Добавлен:
24.01.2021
Размер:
2.49 Mб
Скачать

ТЕМА ВЫПУСКА: ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О ПРОШЛОМ КАК ИНСТРУМЕНТ СИМВОЛИЧЕСКОЙ ПОЛИТИКИ

И.Б. Торбаков

«НЕПРЕДСКАЗУЕМОЕ» ИЛИ «НЕОПРЕДЕЛЕННОЕ» ПРОШЛОЕ? МЕЖДУНАРОДНЫЕ ОТНОШЕНИЯ И РОССИЙСКАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ ПОЛИТИКА

Армянскоe радио спрашивают: «Можете ли вы предсказать будущее?» Ответ: «Конечно, без проблем. Мы точно знаем, как будет выглядеть будущее. У нас проблемы с прошлым: оно постоянно меняется».

Анекдот советской эпохи.

Конечно же, прошлое оказывает влияние на каждого человека. Но оно предлагает так много вариантов, что мы должны смотреть на текущие решения и выбор тех или иных политических шагов как на то, чем они являются на самом деле, – а именно: как на выбор. Выбор, который предполагает альтернативы, выбор, сделанный людьми, которые хотят, чтобы ситуация развивалась в выгодном для них направлении.

Merridale [Merridale, 2009, р. 9]

Вопрос о том, в какой степени коллективная память и исторические нарративы влияют на международную политику России, несомненно, представляет собой только часть более обширной проблемы, а именно: каково отношение истории России к ее настоящему и будущему. В сущности, вопрос, который уже довольно долго и горячо обсуждается как западными, так и российскими учеными, сводится к следующему: является ли Россия действительно уникальной в своем постоянном стремлении фальсифици-

91

ровать и инструментализировать историю? Действительно ли она, как полагают многие комментаторы, является особенной страной с предельно «непредсказуемым прошлым», чье авторитарное настоящее и (очевидно, довольно унылое) будущее существенно предопределено ее крайне антидемократическим историческим наследием? По-видимому, в более широкой сравнительной перспективе Россия является не таким уж большим исключением.

Вконечном счете, многие государства используют историю в качестве инструмента для создания национальных государств, укрепления социальной сплоченности и стимуляции патриотических настроений, а также легитимацииправления «власть предержащих».

Ивсе же можно, пожалуй, утверждать, что некоторые аспекты российского исторического процесса делают случай России действительно особым. Во-первых, российская история характеризуется множественными разрывами политического континуитета.

Впрошлом Россия трижды меняла свою «историческую» кожу: после дезинтеграции династической империи Романовых, сопровождавшейся кровопролитной Гражданской войной, она преобразовалась в коммунистический СССР, развал которого 20 лет назад привел к возникновению Российской Федерации в ее нынешнем виде. Каждое из драматических преобразований ХХ века оказывало мощное воздействие на представления о том, что есть Россия, и что значит быть русским. Все эти перевороты и разрывы делают обращение к «сокровищнице» российской истории в поисках соответствующих символов, образов и понятий – тому, что принято называть usable past (пригодное к использованию прошлое), – крайне проблематичным. Действительно, какое из недавних «прошлых» России мы должны выбрать в качестве дискурсивного ресурса, если разные периоды истории страны столь разительно отличаются друг от друга?

Во-вторых, парадоксально, но наряду с крайней политической нестабильностью имеет место поразительная геополитическая стабильность – в смысле удивительной долговечности России как геополитического образования. По крайней мере, с начала XVIII в. Россия является постоянным геополитическим фактором на северо-восточной окраине Европы; к этому же времени относятся ее первые претензии на статус великой (европейской) державы

[LeDonne, 1997; LeDonne, 2004].

Однако каковы бы ни были «особенные черты» России, связь ее исторического прошлого с настоящим и будущим принципиально не отличается от того, как это взаимоотношение выгля-

92

дит в других странах. Российская текущая политика (как внутренняя, так и международная), конечно же, формируется под влиянием прошлого. Как проницательно отмечал в середине XIX в. Маркс в знаменитом и часто цитируемом концептуальном пассаже, люди действуют «при обстоятельствах, которые не сами они выбрали, а которые непосредственно имеются налицо, даны им и перешли от прошлого» [Маркс, 1960, с. 115]. Тем не менее в начале этого важного параграфа Маркс делает особый упор на то, что «люди сами делают свою историю», и это абсолютно верно. Люди делают ее, преследуя свои личные интересы, тщательно взвешивая различные возможности и оценивая многочисленные варианты собственных действий.

В этом контексте цель данной статьи заключается в исследовании связи внешней политики России с тем, что сейчас принято называть «политикой памяти» или «исторической политикой». Я начну с краткого рассмотрения специфики понимания правящими элитами России важности прошлого. Затем перейду к тому, как историческая политика оказывается задействованной в более широком контексте международной политики России. Далее последует анализ глубинной связи между исторической политикой и (международной) идентичностью России. И в заключение я подведу итог обсуждения ключевых аргументов, выдвинутых в данном исследовании.

Мой основной тезис состоит в том, что постсоветская Россия, как, впрочем, и целый ряд других стран, сделала историю инструментом достижения определенных политических целей, в том числе и в сфере международных отношений. Однако настороженное отношение России к любой политической философии, ее нежелание отождествить себя с какой-либо четко сформулированной идеологической позицией, а также упорное стремление избегать осмысленных идеологических дебатов заставляют ее делать выбор в пользу своеобразной исторической политики, которая отличается высокой степенью амбивалентности.

Россия: Прошлое и настоящее

Политики, как правило, в основном заняты настоящим. И это вполне естественно. В конце концов, именно в рамках настоящего сосредоточены их наиболее жизненно важные интересы: обеспечение безопасности и содействие дальнейшему процветанию тех обществ, представителями которых они являются. Тем не менее

93

большинство политиков не забывают о том, насколько важно придать своему национальному прошлому положительную интерпретацию, равно как и о том, насколько тонко национальное прошлое взаимосвязано с настоящим. В этом смысле российские политики не являются исключением. Не кто иной, как граф Александр фон Бенкендорф еще в 1830 г. дал идеальную формулу национального прошлого, настоящего и будущего, каким его хотели бы видеть политики:. «Прошедшее России было удивительно, ее настоящее – более чем великолепно, что же касается ее будущего – то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение», – заявлял глава секретной полиции при Николае I. [О Бенкендорфе и его деятельности см.: Monas, 1961.] Можно сказать, что политики озабочены прошлым настолько, насколько это прошлое, или, точнее, его репрезентация, позволяет расширить их возможности в достижении преследуемых ими целей во внутренней и внешней политике. В этом смысле, исторические нарративы представляют собой один из тех многочисленных инструментов, которые политики используют для достижения своих целей.

Однако понимание относительной важности различных средств, задействованных в процессе достижения политических целей, со временем меняется. В последнее время очень активно обсуждается вопрос о том, что в современном мире такие нематериальные феномены, как историческая память, нравственный капитал, «символическая сила», легитимность и т.п., приобрели такое же (или даже более важное) значение, как и традиционные геополитические факторы: территория, военная мощь, экономическая сила или демографический потенциал [Смолар, 2010]. Такой «сдвиг парадигмы» в большой степени связан с растущей значимостью понятия «мягкой силы» – фактора, который, по определению Джозефа Ная, обеспечивает способность определенной страны оказывать влияние на поведение других стран. Эта способность в значительной степени определяется престижем страны на международной арене, привлекательностью ее политического устройства, культурой, высоким уровнем жизни и, что немаловажно, нравственным капиталом [Nye, 2004]. Последний аккумулируется на протяжении истории в процессе национального «воспоминания о прошлом» и может иметь двойственную природу. Некоторые народы обращаются к памяти о своем героическом прошлом, которое помогает им преподносить себя в качестве первопроходцев человеческого прогресса, носителей «всеобщих ценностей», освободителей угнетенных и борцов против «мирового зла». Другие

94

народы стремятся с наибольшей выгодой использовать свой имидж «жертвы», активно пропагандируя тему «национального страдания» с особым упором на воспоминания о тех страданиях, исторических обидах, несправедливостях и причиненном им зле, которые в конечном итоге должны быть исправлены.

Но национальные «воспоминания» – вещь довольно скользкая и противоречивая. Как верно указывал Тони Джадт, «память по определению является спорной и пристрастной: то, что один человек признает, другой предпочитает не замечать» [Judt, 2005]. Любая интерпретация прошлого, в основе которой лежат национальные «воспоминания», неизбежно включает в себя не только самовосприятие данного народа, но также и то, какие взаимоотношения складываются у него с другими народами. Конфликт между национальными памятями ведет, таким образом, к росту напряженности между государствами. Почему любая «национальная память» включает в себя «внешнеполитическое измерение»? Одно из возможных объяснений этого предложила исследователь из Эстонии Мария Малксо. «Поскольку все государства стремятся укрепить не только свою физическую безопасность, но также и свое самовосприятие и свой собственный образ в системе международных отношений, одновременно добиваясь поддержки своих [национальных] нарративов “конституирующим другим”», – пишет она, – политика памяти является тем перекрестком, где сталкиваются политика идентичности и политика безопасности. Если идентичность является вопросом, относящимся к сфере безопасности, то не нужно удивляться, что и память также часто становится вопросом, относящимся к сфере безопасности, или намеренно подвергается “сеюритизации”. В дополнение к классическим дилеммам безопасности возникают новые онтологические дилеммы безопасности: достоверность “нашего” нарратива усугубляет недостоверность “их” истории; они считают нашу интерпретацию истории враждебной по отношению к ним – вот почему они бросаются – в рамках “политики памяти” – в контратаку против нас»

[Mälksoo, 2010].

Разумеется, российские правящие элиты прекрасно осознают значение вдохновляющего «национального мифа» для консолидации общества. Очевидно, что они также видят практическую пользу энергичной «исторической политики», ибо она может быть эффективным орудием в«войнах памяти» с задиристыми соседями. Можно, однако, заметить, что в том, что касается истории, постсоветская Россия оказалась в довольно затруднительном положении, ибо российским

95

элитам не хватает надежного «строительного материала» для создания жизнеспособного национального мифа.

Существует несколько причин очевидно амбивалентного отношения Кремля к национальной истории – в том числе и применительно к ее использованию в российской международной политике. Во-первых, упомянутое выше отсутствие политического континуитета в России оставило в наследство целый набор взаимно противоречащих друг другу «прошлых». Во-вторых, ряд важных вех в истории России (как, например, изгнание поляков из Москвы в 1612 г. или триумфальная победа России над Великой армией Наполеона в 1812 г.), которые очень часто упоминаются как события, обладающие значительным потенциалом для создания эмоциональной общности «масс» с Государством и Народом, оказываются слишком удаленными во времени, чтобы вызвать сколь-нибудь существенный резонанс в сердцах и умах большинства населения современной России. В-третьих, недавняя история России – в особенности советский период – представляет собой настоящее минное поле, поскольку не существует общенационального консенсуса в отношении того, как интерпретировать большую часть ключевых событий, начиная с трагедии революции 1917 г. и заканчивая фарсом августовского путча 1991 г. Практически все происходившее в рамках советской эпохи – рамках, заданных этими датами, – является предметом жарких споров и ожесточенной идеологической борьбы. «Стало ли для нас это историей, как и стал ли историей весь ХХ век с его тремя революциями в начале и одной в конце?» – задает вопрос один из российских исследователей. «Однозначно, нет», – утверждает он. «До сих пор вокруг этих событий кипят страсти, и отношение к ним в значительной мере определяет сегодняшнюю политическую жизнь» [Шишкин, 2011]. Единственным исключением может быть Великая Отечественная война, победу в которой большинство россиян рассматривают как самое важное событие ХХ в. и которая таким образом может служить «основополагающим мифом» современной России. (В то же время «миф Великой Победы» также является в некоторой степени проблематичным, ибо воспевание героизма советского народа в ходе Второй мировой войны неизбежно влечет за собой необходимость оценки сталинизма и послевоенной политики Советского Союза в отношении стран Восточной и Центральной Европы. Я вернусь к этому вопросу ниже.)

Наконец – и это, пожалуй, самое важное – амбивалентное отношение кремлёвского руководства к истории коренится в при-

96

роде современной российской политической системы. Как отмечают наиболее проницательные аналитики, авторитарный режим, достигший стадии зрелости в годы правления Владимира Путина, чувствует себя наиболее адекватно в атмосфере двусмысленности

инеопределенности [Greene, Lipman, Ryabov, 2010, p. 6]. Дело в том, что развал Советского Союза и рождение «новой России» не сопровождались возникновением новой, постсоветской идеологии или вообще сколь-нибудь цельной системы ценностей, разделяемой большинством россиян. В действительности произошло нечто прямо противоположное: как убедительно демонстрируют ведущие российские социологи, шок от «переходного периода» и «великой депрессии» 90-х напрочь подорвал социальную базу для политики, движимой идеологическими принципами, и превратил Россию в атомизированное общество, жаждущее получить передышку после десятилетия политического и экономического хаоса

иготовое принять ту «стабильность», которую предлагает авторитарный режим с ярко выраженной персоналистской властью. Этот режим, кичась своей «деидеологизированностью» и успешно используя в собственных целях антипатию россиян по отношению к любой идеологии, сознательно избегает каких бы то ни было идеологических дебатов и нравственных оценок. Иными словами, Кремль всячески стремится уклоняться от четкого определения собственных идеологических позиций, в том числе – и по вопросам, имеющим отношение к истории. Как справедливо отмечают исследователи из Московского центра Карнеги, «занятие позиции потребовало бы, в конце концов, определения и затем отстаивания конкретной точки зрения. Одновременно это дало бы возможность оппонентам высказать альтернативную точку зрения. Отказываясь занять позицию, [российское] государство по сути “оккупирует” все [политическое] пространство целиком, не оставляя потенциальной оппозиции никаких шансов получить поддержку» [Greene, Lipman, Ryabov, 2010, p. 6].

Нежелание властей воспринимать прошлое во всей его сложности находит выражение в растущей коммерциализации и тривиализации российской истории. Контролируемые государством электронные средства информации пытаются на постмодернистский манер объединить –- различные исторические фигуры, символы, лозунги и образы – судя по всему, с единственной целью – воспевания идеала сильной власти и легитимации нынешнего политического режима. На протяжении последних двух десятилетий, по меткому замечанию А. Островского, «советская история

97

стилизовалась и коммерциализировалась еще до того, как она подвергласьтщательнойоценкеиизучению» [Ostrovsky, 2009, p. 19].

По-видимому, именно такое крайне двусмысленное отношение к прошлому и определяет российский подход к «историкополитическому» аспекту международных отношений.

Кпониманию российского самовосприятия

Внаучных и аналитических кругах идет нескончаемый спор

отом, что является главным двигателем российской внешней политики, как она связана с проблемой национализма и какова роль идеологических факторов в определении внешнеполитического поведения России. На протяжении многих лет две диаметрально противоположные «школы мысли» сталкиваются лбами в обсуждении этой проблемы. Представители либеральной школы указывают на крайнюю важность господствующей политической философии России во все периоды ее существования – будь то русский православный религиозный мессианизм и антизападничество, или горделиво-заносчивое мировидение советских коммунистов, представлявших себя агентами «железных законов истории» и «могильщиками капитализма», или же охранительная доктрина «суверенной демократии», адепты которой с негодованием взирают на политику США и ЕС, агрессивно насаждающих «западную модель» по всему миру.

Всвою очередь, «реалисты» в противовес «либералам» утверждают, что Россия практически всегда, в том числе и на протяжении последних 12 лет, выступала в международных отношениях как прагматичный актор. Ее поведение в значительной степени определялось соображениями безопасности и материальными интересами. Реалисты настаивают на том, что российская международная политика направлялась тем, что обычно называется raison d’etat (государственным интересом), почти не испытывала влияния идеологии и националистических настроений. Последние нередко использовались для достижения определенных политических целей, но едва ли являлись истинными мотивами поведения России.

Встремлении примирить два этих различных подхода, третье направление – так называемые «конструктивисты» – предлагает не рассматривать внутренние и внешние факторы как противостоящие друг другу, а воспринимать их как «диалектические и субъективно опосредованные в ходе политического процесса».

98

В самом деле, спрашивают конструктивисты, что же действительно означает понятие «национальные интересы»? Последние, будучи проецированы вовне, «сами всегда субъективно определяются через призму местного национализма: государство может достичь согласия по поводу этих интересов только в том случае, если определена сама национальная идентичность» [March, 2011, p. 190].

Проблема, однако, состоит в том, что спустя 20 лет после распада Советского Союза идентичность постсоветской России все еще четко не определена. Отношения России с соседними государствами Европы и Азии, а также с международными и глобальными институтами остаются предметом дискуссий. Оказывается, не так просто дать конкретные ответы на, казалось бы, очевидные вопросы. Кто является партнерами России? Есть ли у нее настоящие друзья? На каких союзников она может положиться? Как отмечает историк из Принстонского университета Стивен Коткин, Россия «на самом деле не принадлежит ни к чему конкретно. Она является европейской страной, но не западной. Она не принадлежит к Западу, но в равной степени не принадлежит и к Востоку. Она не нашла того места в международной системе, которое дало бы ей возможность преследовать свои собственные интересы и успешно реализовывать их в партнерстве с другими странами» [Kotkin, 2009].

После провала непоследовательных попыток интеграции с Западом в начале 90-х годов. Россия выбрала линию поведения, которую можно охарактеризовать шизофренической формулой «достижение сближения с Западом при сохранении дистанции от Запада». Конечная цель российской внешней политики заключается в обеспечении условий для сохранения и пролонгации нынешнего политического и экономического режима, а также в обеспечении его легитимации со стороны международного сообщества. Для достижения этой цели политические элиты пытаются разрешить триединую задачу: 1) обеспечить максимальную долговечность авторитарного правления и бюрократического капитализма; 2) получить признание своей системы как законной и правомерной; 3) интегрировать российскую экономику в мировую систему, одновременно ограждая свою внутреннюю политику от пагубных влияний извне [Torbakov, 2011]. Иными словами, российские правящие элиты хотят добиться своеобразного сочетания неинтеграции России как таковой с Западом и одновременно осуществить некую собственную квазиинтеграцию.

Стоит отметить, однако, что при всех разговорах об «особом пути России» и проявляющейся время от времени антизападной

99

риторике путинская Россия, похоже, не в состоянии сформулировать четкую альтернативу западному нормативному порядку. Ярким примером «нормативной слабости» России является «мюнхенская речь» Владимира Путина в 2007 г. В ней российский лидер жестко критиковал существующую международную систему, в которой доминируют Соединенные Штаты, но не смог предложить альтернативную нормативную модель. Явная непоследовательность в поведении России сразу же была отмечена рядом ведущих идеологов режима, которые тут же стали сетовать по поводу неспособности Москвы представить свои собственные нормы, отличные от тех, которые господствуют на Западе. «Это не был язык ценностей,

это не был язык новых стандартов», – утверждал бывший веду-

щий политический советник Кремля Глеб Павловский. «Доктринальная слабость Мюнхенской речи– не в радикализме ее риторики, а в непроработке стандартов политики для нового, постамериканского мира» (курсив Г. Павловского. – И.Т.) [Павловский, 2010].

И все же, дело не в том, что правящий российский режим не может или не желает озвучить «новые ценности и стандарты». Представляется, что этот режим чувствует себя наиболее комфортно в атмосфере идейной размытости и неопределенности. По определению одного из аналитиков, так называемая Путинская Система характеризуется «исключительным безразличием к содержанию идеологических максим» [Prozorov, 2009, р. 205]. По существу, мы имеем дело с режимом, где власть правит во имя сохранения власти. Иными словами, нынешний политический режим может быть определен как философски текучая и изменчивая кратократия, которой чрезвычайно трудно противостоять, ибо она старательно избегает принятия четкой позиции и готова надевать на себя любые (в том числе квазидемократические) маски в зависимости от того, какая из них будет наиболее соответствовать текущему моменту.

Однако в российском общественном сознании есть один важный аспект, который действует как своего рода идеологический суррогат, – это настойчивое стремление России обрести международно признанный статус «великой державы». Это стремление приняло размеры «почти что национальной миссии» – уже не только российские элиты, но и широкие массы населения стали склонны рассматривать «само государство эмоционально, представляя его в квазинационалистических и, более того, духовных терминах» [March, 2011, p. 191].

100