Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

БЕРДЯЕВ ЗА 90 МИНУТ

.pdf
Скачиваний:
57
Добавлен:
23.05.2015
Размер:
2.34 Mб
Скачать

мире, лишенном измерения глубины, считает Бердяев, нет и трагедии, что, вероятно, многих и подкупает. Для того чтобы возникало ощущение трагедии, люди должны быть поставлены перед роком, тайной. Именно так происходило в греческих трагедиях, величавых и торжественных. Отношения между реальным миром и трансцендентным весьма относительны, поскольку религиозная жизнь — дело сугубо личное. Бердяев считал религию своим духовным путем, воспринимая все внешнее, например религиозную историю и традиции, только как символизацию собственного духа и духовной борьбы. Забегая вперед, можно сказать, что он так же воспринимает и творчество. Само творчество философ определяет как прорыв в бесконечность, а продукты творчества — как некие символы, свойственные только реальной действительности. Но об этом речь пойдет далее. Да, для Бердяева все находящееся во времени и пространстве служило лишь символом, знаком существования иной жизни. Однако при этом он не переставал сознавать и так называемые «реальности», рассуждал о них так, будто признавал их первичность: «Я делал вид, что нахожусь в этих реальностях внешнего мира, истории, общества, хотя сам был в другом месте, в другом времени, в другом плане...

Я говорил о войне, о политике, об обыденной жизни так, как будто бы я верил подобно многим людям в первичную, подлинную реальность всего этого. Но в действительности я отсутствовал из всего того, о чем рассудительно говорил».

У Бердяева не было традиционного в России детства (то есть воспитания в духе православия), а потому ему не свойственна «наивная», по его словам, ортодоксия. В нем также слабо выражалась та основа, которую философ называл натуральным язычеством: «Слишком сильно у меня было чувство зла и падшести мира, слишком остро было чувство конфликта личности и мира, космического целого. Нет для меня ничего более чуждого, чем идея космической гармонии». Бердяев задумывается над тем, насколько силь-

но развито в нем чувство греха, как личного, так и общечеловеческого. Для него этот вопрос представляется сложным и неоднозначным: он скорее склонен чувствовать зло, чем грех, и уж совсем не воспринимает понятия греха как преступления, вызывающего кару Божью. Значение «падшести» мира для него гораздо шире, нежели значение греховности. Бердяев был склонен чувствовать собственные несовершенство и греховность, но с еще большей силой — страдание и несчастье. В учении о греховности, которое философ считает чересчур ортодоксальным, с трудом признается тот факт, что в мировой жизни есть безвинное страдание. Бердяев уверен, что это учение в конечном счете ведет к атеизму. Он считает, что вера спасла его от атеизма, и вот в чем она выражается: «Бог открывает Себя миру, Он открывает Себя в пророках, в Сыне и Духе, в духовной высоте человека, но Бог не управляет этим миром, который есть отпадение во внешнюю тьму. Откровение Бога миру и человеку есть откровение эсхатологическое, откровение Царства Божьего, а не царства мира. Бог есть правда, мир же есть неправда. Но неправда, несправедливость мира не есть отрицание Бога, ибо к Богу не применимы наши категории силы, власти и даже справедливости».

По своему ощущению жизни Бердяев был спиритуалистом, но эта направленность соединялась в нем с антропоцентрической, то есть центральной фигурой он признавал человека. При этом философ спорит с теми, кто упрекает его в нелюбви к материи. Он не ставит знака равенства между телом и материей. Тело, по его мнению, вовсе не является материей, это прежде всего форма, которая относится к личности и наследует вечность. Материей являются только «плоть и кровь», которые вечности не наследует. Философ не принимает в христианстве религиозный материализм, так же, впрочем, как и суеверный, магический элемент, связанный с необходимостью. Он признает лишь моральный элемент, связанный со свободой.

Вот как Бердяев расценивает христианство в истории: «В известном смысле можно сказать, что историческое христианство создано церковью, религиозным коллективом как социологическим феноменом. Новое состояние религиозного коллектива (соборности) может многое изменить. Структура сознания тут играет огромную роль. Наиболее вечной, наиболее возвышающейся над социологической символикой мне представлялась эсхатологическая сторона христианства».

Бердяев не пытается определить момент своего обращения в христианство и не определяет его как резкий переход от совершенной тьмы к совершенному свету. Блеснувший однажды в душе свет он не считает божественным явлением, поскольку это не избавило его от внутренних противоречий, не принесло внутреннего покоя и не сняло сложных религиозных вопросов. «Для описания своего духовного пути я должен все время настаивать на том, что я изошел в своей религиозной жизни из свободы и пришел к свободе. Но свободу эту я переживал не как легкость, а как трудность». В этом понимании свободы как долга, как источника трагизма жизни философу был особенно близок Достоевский. «Именно отречение от свободы создает легкость и может дать счастье послушных младенцев. Даже грех я ощущаю не как непослушание, а как утерю свободы. Свободу же ощущаю, как божественную. Бог есть свобода и дает свободу. Он не Господин, а Освободитель. Освободитель от рабства мира. Бог действует через свободу и на свободу. Он не действует через необходимость и на необходимость. Он не принуждает Себя признать. В этом сокрыта тайна мировой жизни».

Единственным серьезным аргументом в пользу атеизма Бердяев считает трудность примирения Всемогущего и Всеблагого Бога со злом и страданиями в мире. Богословские же учения представлялись философу недопустимой рационализацией тайны. Бердяев не считал себя богословом, но

в центре его религиозного интереса всегда находилась проблема оправдания Бога, которая была для него прежде всего проблемой свободы.

В этом вопросе Бердяева считали последователем Беме, которого философ действительно любил и почитал, но в данном случае он подчеркивает разницу в своих воззрениях и учении Беме. Бердяев поясняет, что у Беме первичная свобода находится в Боге, а у него — вне Бога, она «вкоренена» в Ничто. По Бердяеву, Бог действует духовно, а не магически, а потому его нельзя винить за то, что он присутствует во всяком зле и в страданиях. «Бог есть Дух. Промысел Божий можно понимать лишь духовно, а не натуралистически. Бог присутствует не в имени Божьем, не в магическом действии, не в силе этого мира, а во всяческой правде, в истине, красоте, любви, свободе, героическом акте». Чувство Бога как силы для Бердяева неприемлемо, никакой властью и всемогуществом Бог не наделен. Власть — слишком низменное понятие, чтобы его можно было перенести на Бога. К Богу, считает Бердяев, вообще неприменимо ни одно понятие, имеющее социальное происхождение: «В подлинном духовном опыте нет отношений между господином и рабом». В связи с этим важной задачей христианской философии, по мнению, Бердяева, является очищение и освобождение христианского сознания от социоморфизма. Теологи же как раз мыслят Бога в категориях социальных, особенно Бога-Отца, Бога как Творца мира.

«Я всегда сильнее чувствовал Бога-Сына, Христа-Бого- человека, Бога человечного, чем Бога-силу, Бога-Творца...

В Бога можно верить лишь в том случае, если есть Бог-Сын, Искупитель и Освободитель, Бог жертвы и любви. Искупительные страдания Сына Божьего есть не примирение Бога с человеком, а примирение человека с Богом. Только страдающий Бог примиряет со страданиями творения. Человек есть существо, целиком зависящее от природы и общества,

от мира и государства, если нет Бога. Если есть Бог, то человек есть существо духовно независимое. И отношение к Богу определяется не как зависимость человека, а как его свобода. Бог есть моя свобода, мое достоинство духовного существа», — вот, пожалуй, основная суть религиозной мысли Бердяева.

В отличие от большинства людей, обратившихся в христианство, Бердяев стал христианином не потому, что перестал верить в человека, в его высшее назначение и творческую свободу, а потому, что искал более прочного и глубокого обоснования своей веры: «Мою веру не может пошатнуть необыкновенно низкое состояние человека, потому что она не основана на том, что думает сам человек о человеке, а на том, что думает о человеке Бог».

Бердяев усматривает в христианстве двойственность по отношению к человеку. С одной стороны, человек — существо греховное, с другой — созданное по образу и подобию Божьему. В первом случае его свобода ущемлена, во втором — он есть вершина творения и призван к царствованию. Согласно Бердяеву, «существует соизмеримость между человеком и Богом в вечной человечности Бога». Без этой соизмеримости Бердяев не мыслит самой возможности откровения: «Откровение предполагает активность не только открывающегося, но и воспринимающего откровение». Философ верит в человечность Бога: «Это человек бесчеловечен, Бог же человечен. Человечность есть основной атрибут Бога. Человек вкоренен в Бога, как Бог вкоренен в человека».

Историческое откровение Бердяев считал вторичным по сравнению с откровением духовным. Он чувствовал, что существование христианства в своей исторической, то есть относительной, форме подходит к концу. Вопросы об отношении христианства к творчеству, культуре, общественной жизни требовали новых постановок и новых решений. Однако новая эпоха в христианстве выразилась главным об-

разом в критике и предчувствиях. Со многими представителями русской религиозной мысли начала XX века Бердяева связывала надежда на то, что возможны продолжение откровения в христианстве, новое излияние Святого Духа. Философа обвиняли в ереси, но он не был с этим согласен, поскольку считал, что еретик — человек по-своему церковный, утверждающий свою мысль как ортодоксальную. Бердяев же никогда не претендовал на то, чтобы его религиозная мысль носила церковный характер: «Я просто искал истину и переживал как истину то, что мне открывалось».

***

Основной темой философа являлась тема творчества. Он отмечал, что постановка этой темы не была для него результатом философской мысли: «Это был пережитый внутренний опыт, внутреннее озарение». Бердяев говорит о том, что его тема творчества гораздо более глубокая, чем ее принято понимать. Ее рассматривают как культурное творчество (науку, литературу и искусство), а потому она «превращается в довольно банальный вопрос о том, оправдывает ли христианство творчество культуры».

Тема Бердяева совершенно иная: «Я совсем не ставил вопроса об оправдании творчества, я ставил вопрос об оправдании творчеством. Творчество не нуждается в оправдании, оно оправдывает человека, оно есть антроподицея. Это есть тема об отношении человека к Богу, об ответе человека Богу». Тему об отношении к человеческой культуре, к культурным ценностям и продуктам Бердяев считает вторичной. Его беспокоил вопрос об отношении творчества и греха, творчества и человека: «Я пережил период обостренного сознания греховности человека. И вошел в глубь этого сознания. То, вероятно, были моменты, наиболее близкие к православию». Каждый переживает тему греховности по-своему: для одних это — неизбежный момент духовного пути, для других — полная отдача себя этому со-

знанию и бесконечное, изматывающее углубление в него. В первом случае переживание греховности может предшествовать просветлению и возрождению, во втором — к ослаблению жизненной силы, к бесконечному сгущению тьмы. По Бердяеву, «переживание греховности, понятое как единственное и всеобъемлющее начало духовной жизни, не может привести к творческому подъему и озарению, оно должно перейти в другое переживание, чтобы произошло возрождение жизни». Как преодолеть подавленность и перейти к подъему? Этот вопрос всегда беспокоил философа. В традиционных книгах о духовной жизни обычно говорится о том, что просветление благодатью наступает после переживания человеком своей греховности и ничтожества и благодать эта исходит от Бога. Бердяев же задавался вопросом, может ли исходить благодатная сила от самого человека и может ли человек оправдать себя не только покорностью высшей силе, но и своим творческим подъемом. Философу было очень важно понять, что «творчество человека не есть требование человека и право его, а есть требование Бога от человека и обязанность человека». Иными словами, «Бог ждет от человека творческого акта как ответа человека на творческий акт Бога». Точно так же Бердяев думает и о свободе: «Свобода человека есть требование Бога от человека, обязанность человека по отношению к Богу».

У Бердяева тема творчества входила в основную христианскую тему о богочеловечестве и оправдывалась богочеловеческим характером христианства: «Идея Бога есть величайшая человеческая идея. Идея человека есть величайшая Божья идея. Человек ждет рождения в нем Бога. Бог ждет рождения в нем человека». Именно на этом уровне, по мнению Бердяева, должен быть поставлен вопрос о творчестве. Мысль о том, что Бог нуждается в ответе человека посредством творчества, кажется философу необычайно дерзновенной, но без этого откровение богочеловечества кажется ему лишенным смысла: «...Божественная драма

опрокинута в человеческую драму, то, что вверху, опрокинуто в то, что внизу».

«Творчество для меня не столько оформление в конечном, в творческом продукте, сколько раскрытие бесконечного, полет в бесконечность, не объективация, а трансцендирование... Творческий экстаз (творческий акт есть всегда экстаз) есть прорыв в бесконечность», — пишет Бердяев. Проблему нового религиозного сознания в христианстве философ видит именно в творчестве, для него это — проблема новой религиозной антропологии.

Бердяев снова задается вопросом, как от подавленности, вызванной переживанием греховности, перейти к состоянию подъема, и неожиданно для себя находит ответ: «...Сознание греховности должно переходить в сознание творческого подъема, иначе человек опускается вниз». По Бердяеву, тайна христианства не может исчерпываться тайной искупления: подавленность, раздвоенность и порабощенность преодолеваются в опыте творчества, в котором «раскрывается, что „я", „субъект", первичнее и выше, чем „не-я", „объект"». И все-таки философ считает творчество лишенным всякого эгоцентризма, поскольку в нем есть устремленность к тому, что выше человека: «Творческий опыт не есть рефлексия над собственным несовершенством, это обращенность к преображению мира, к новому небу, к новой земле, которые должен уготовлять человек. Творец одинок, и творчество носит не коллективно-общий, а индиви- дуально-личный характер. Но творческий акт направлен к тому, что имеет мировой, общечеловеческий, космический и социальный характер. Творчество менее всего есть поглощенность собой, оно всегда есть выход из себя. Поглощенность собой подавляет, выход из себя освобождает».

Озарение, связанное с темой творчества, Бердяев выразил в своей книге «Смысл творчества. Опыт оправдания человека». По его признанию, эта книга «написана единым, целостным порывом, почти в состоянии экстаза». Однако

философ считает ее не самым совершенным, хотя и самым вдохновенным, произведением, но именно в ней впервые выражена его оригинальная философская мысль. В «Самопознании» же он сокрушается по поводу того, что не посвятил себя исключительно этой теме, отвлекаясь на другие, менее для него характерные. Бердяев связывает это со своей слабостью и неспособностью к систематическому развитию мысли. Наиболее совершенной он считает свою книгу «О назначении человека. Опыт парадоксальной этики», в которой сделана попытка создания цельной этики.

Проблему творчества Бердяев связывал с проблемой свободы. В «Самопознании» он говорит о своей книге «Философия свободы», которой он остался не слишком доволен, но в которой уже утверждался примат свободы над бытием. Суть этой идеи заключается в следующем: «Творческий акт человека и возникновение новизны в мире не могут быть поняты из замкнутой системы бытия. Творчество возможно лишь при допущении свободы, не детерминированной бытием, не выводимой из бытия. Свобода вкоренена не в бытии, а в ничто, свобода безосновна, ничем не определяема, находится вне казуальных отношений, которым подчинено бытие и без которых нельзя мыслить бытия». Бердяев считает, что з книге «Смысл творчества», так же как и в труде «Философия свободы», он еще не до конца освободился от онтологической философии, однако в первой смог выразить свою основную мысль — «творчество есть творчество из ничего, то есть из свободы».

Бердяев спорит с критиками, приписавшими ему нелепую, с его точки зрения, мысль о том, что творчество человека не нуждается в материи. Ничего подобного философ не утверждал, напротив, он считал, что «творческий акт человека нуждается в материи, он не может обойтись без мировой реальности, он совершается не в пустоте, не в безвоздушном пространстве». Критики исказили его мысль о том, что «творческий акт не может целиком определяться

материалом, который дает мир, в нем есть новизна, не детерминированная извне миром». В этом Бердяев и видит тот элемент свободы, который привносится в каждый подлинный творческий процесс. В этом и заключается, по его мнению, тайна творчества. Именно в этом смысле творчество появляется из ничего, то есть не целиком из мира, есть чтото еще, неопределяемое ничем извне. Эта мысль и беспокоила философа более всего: «Как из небытия возникает бытие, как не существовавшее становится существующим». Вот это и есть, по мнению Бердяева, тема свободы. Поскольку о «добытийственной» природе свободы, то есть свободы, вкорененной в небытие, составить понятие невозможно, он останавливается на другой мысли — мысли о том, что «творческие дары даны человеку Богом, но в творческие акты человека привходит элемент свободы, не детерминированный ни миром, ни Богом».

Бердяев не желает ставить вопрос о том, может ли быть оправдано творчество с точки зрения религии искупления. Нет, считает он, для дела искупления и спасения можно обойтись и без творчества, а вот для Царства Божьего творчество человека необходимо: «Новое, завершающее откровение будет откровением творчества человека. Это и будет чаемая эпоха Духа. И в ней, наконец, реализуется христианство как религия Богочеловечества». Таким образом, Бердяев открыл не только культурный, но еще и религиозный смысл творчества — не оправдываемого, а оправдывающего. Вот что он пишет: «В глубине это есть дерзновенное сознание о нужде Бога в творческом акте человека, о Божьей тоске по творящему человеку. Творчество есть продолжение миротворения. Продолжение и завершение миротворения есть богочеловеческое, Божье творчество с человеком, человеческое творчество с Богом».

Однако взору философа открываются и глубокая трагедия человеческого творчества, его роковая неудача в условиях реального мира: «Творческий акт в своей первона-

чальной чистоте направлен на новую жизнь, новое бытие, новое небо и новую землю, на преображение мира. Но в условиях падшего мира он отяжелевает, притягивается вниз, подчиняется необходимому заказу, он создает не новую жизнь, а культурные продукты большего или меньшего совершенства». Бердяев видит несоответствие между творческим взлетом и творческим продуктом. Он вовсе не отрицает необходимости и смысла продуктов творчества, но считает их символическими, будь то книга, симфония или картина. По Бердяеву, символическое творчество дает лишь знаки реального преображения. В чем же, по его мнению, заключается реалистическое творчество? Оно было бы «преображением мира, концом этого мира, возникновением нового неба и новой земли».

Бердяев питал симпатии к романтизму и не любил классицизм, хотя и признавал эти понятия условными. Классицизм ему казался лживым, так как в нем допускалась возможность совершенства в условиях данного мира. Бердяеву претит то создание, которое принимает символы за реальность, он считает его ложным, ограниченным и наивным. Романтизм же импонировал, так как устремлялся в бесконечность. Однако и в романтизме философ видел много лживого: «Правда романтиков в недовольстве конечностью

изакованностью этого мира, в устремленности к тому, что лежит за пределами рационального порядка. Но истинный путь лежит от наивного реализма, иногда принимающего форму классицизма, через символизм к подлинному реализму». Бердяева не переставал мучить вопрос, «возможен ли

икак возможен переход от символического творчества продуктов культуры к реалистическому творчеству преображенной жизни, нового неба и новой земли».

Эту тему Бердяев находит в произведениях русских писателей, переходивших, с его точки зрения, за границы искусства, — Толстого, Достоевского и многих других. Он видел ее отражение в трудах Ницше, Ибсена и символистов.

«Можно ли перейти от творчества совершенных произведений к совершенной жизни?» Философ понимает, что сама постановка такого вопроса может выглядеть как требование чуда. Он не имеет в виду моральное усовершенствование, речь идет о другом — о реальном изменении этого мира.

Бердяев ожидает наступления новой творческой эпохи. Однако его надежда ослабевает из-за катастрофических событий — двух мировых войн, двух русских революций, переворота в Германии, угрозы нового мирового рабства. Философ предвидел и предчувствовал наступление катастроф, не верил в твердость и устойчивость мирового и социального порядка. «То, что казалось устойчивым и прочным, опрокидывается с большой легкостью вулканическими силами, которые всегда скрыты за кажущейся гармонией. Исторические катастрофы обнаруживают большой динамизм

идают впечатление создания совершенно новых миров, но совсем не благоприятны для творчества, как я его понимал

икак его предвидел в наступлении новой творческой религиозной эпохи», — пишет Бердяев. Он понимает, что динамизм исторических катастроф предваряет реакционную эпоху, противопоказанную подлинному творчеству человека. Он характеризует эту эпоху как враждебную человеку и истребительную для свободы духа. Однако философ убежден в том, что все происходящее на поверхности истории «не может пошатнуть веры в творческое призвание человека, связанное с метафизическими глубинами». Бердяев подчеркивает, что ему чужда идея прямого, непрерывного развития, как и само выражение «творческая эволюция». По его мнению, творчество и эволюция есть две противоположные вещи, а потому творчество не нуждается в закономерности развития мирового и исторического процесса: «Возможны периоды реакции и тьмы, как возможны и творческие прорывы, повороты, раскрытие новых аспектов мира, новых миров». Бердяев не придает особого значения событиям, происходящим, по его выражению, «на поверхности исто-

рии», ему кажется, что настоящая жизнь находится за их пределами: «Ценными и подлинными, первородными мне представлялись лишь творческие подъемы и прорывы, лишь мой внутренний мир. В творческом подъеме преодолевалась подавленность, а это самое главное».

Бердяеву было горько осознавать, что основная его идея остается непонятой современниками; ее даже воспринимали как измену его предыдущим философским воззрениям. Он понимал, что все его размышления находятся в глубоком конфликте со временем и обращены к далекому будущему. «Я никогда не был ни политическим деятелем, ни политическим публицистом, я был моралистом, защищавшим свою идею человека в эпоху, враждебную человеку. Я пытался проповедовать человечность в самую бесчеловечную эпоху».

Свое творчество Бердяев связывал с пессимистическим отношением к реальной действительности. Единственная для него возможность не быть приниженным и раздавленным мировой необходимостью — творческий подъем и прорыв за пределы этой действительности. Творчество связано с воображением: необходимо вообразить иной мир, отличающийся от реального. «Творческий акт есть наступление конца этого мира, начало иного мира», — пишет философ.

Бердяев приходит к выводу, что творчество не всегда бывает истинным и подлинным, оно может быть ложным и иллюзорным: «Человеку свойственно и лжетворчество. Человек может давать ответ и на призыв Бога, и на призыв сатаны». Однако философ отвергает всякое морализирование творчества, считая это недопустимым. Конечно, в творениях Леонардо да Винчи присутствует демонический элемент, но, по утверждению Бердяева, «в подлинном творческом художественном акте Леонардо сгорает всякий демонизм и исчезает всякое зло».

Сложную проблему Бердяев видит в соотношении творчества и созерцания. Верно ли их противопоставление? Фи-

лософ считает, что нет: «Созерцание не есть совершенная пассивность духа, как часто думают. В созерцании есть также момент духовной активности и творчества. Эстетическое созерцание красоты природы предполагает активный прорыв к иному миру. Красота есть уже иной мир за этим миром. Созерцание иного и духовного, умного мира предполагает преодоление этого мира, отделяющего нас от Бога и духовного мира». По Бердяеву, при созерцании прекрасного тоже можно прийти в творческий экстаз. Созерцающий не испытывает, подобно творцу, моментов борьбы, конфликта... и все-таки философ уверен в том, что «человек должен периодически приходить к моментам созерцания, испытывать благодатный отдых созерцания». Ужас эпохи представляется ему именно в том динамизме, который мешает созерцанию, буквально терзает человека, превращая его в бездуховный механизм.

Размышления о России

Н. А. Бердяев принадлежал к тому поколению, на жизни и деятельности которого в полной мере отразились все катастрофы русской истории: две революции, гражданская и две мировые войны, горький опыт многолетней эмиграции. Исторические катаклизмы XX века, в которые Россия оказалась втянутой глубже, чем многие страны Западной Европы, заставили русских мыслителей острее переживать чувство трагизма, пробудили в них страстное желание отыскать смысл в кажущейся бессмыслице исторических событий.

«Очень важно отметить, — пишет Бердяев, — что русское мышление имеет склонность к тоталитарным учениям и тоталитарным миросозерцаниям. Только такого рода учения имели у нас успех. В этом сказывается религиозный склад русского народа. Русская интеллигенция всегда стре-

милась выработать в себе тоталитарное целостное миросозерцание, в котором правда-истина будет соединена с прав- дой-справедливостью. Через тоталитарное мышление оно искало совершенной жизни, а не только совершенных произведений философии, науки, искусства» (Н. А. Бердяев. «Русская идея»).

Русская интеллигенция всегда была занята решением вопросов о добре и зле, о свободе воли, о существовании Бога или уж (на тот случай, если его все-таки нет) об установлении Царства Божьего на земле. И это в отличие от Запада, веками тщательно разрабатывающего правовую основу, регулирующую отношения между государством и обществом.

В конце 70-х годов XIX века русскую интеллигенцию обвиняли в том, что она создала новый фанатизм, так и не преодолев разрыва между книгами и реальной жизнью. Утопизм, нереалистичность, книжность и максимализм — вот признаки незрелости русского интеллигентского сознания. «Новому фанатизму» противопоставляли прагматизм и эмпиризм позитивистов, забывая, однако, о том, что на русской почве они точно так же приобретают черты идеологической нетерпимости. (Ярким примером этого служит образ Базарова в романе Тургенева «Отцы и дети».) Вот как это явление описал Бердяев: «У нас столетиями накоплялось отрицательное сознание, укреплялись идеи атеистические и нигилистические. Последние — результат европейского развития — отражались в России в самой крайней, предельной форме. Уж если русский — социалист, то он не такой социалист, как на Западе, он социалист самый крайний, фанатичный, социализм его вне времени и пространства, социализм есть его религия. Уж если русский — анархист, то самый предельный, бунтующий против первооснов бытия. Уж если русский — материалист, то материализм для него — богословие, если он атеист, то атеизм его религиозен» (Н. А. Бердяев. «Духовный кризис интеллигенции»).

Вернемся, однако, к утопическим идеям, распространившимся в русском обществе во второй половине XIX века. На фоне благородного воодушевления, охватившего широкие слои интеллигенции, предостерегающие голоса воспринимаются, как реакционные попытки опорочить идею. Вот как Бердяев описал природу гипнотической привлекательности утопии: «...Все большие революции доказывают, что именно радикальные утопии реализуются, более же умеренные идеологии, которые казались более реалистическими и практическими, низвергаются и не играют никакой роли... в утопии есть динамическая сила, она концентрирует и напрягает энергию борьбы, и в разгар борьбы идеологии неутопические оказываются слабее. Утопия всегда заключает в себе замысел целостного, тоталитарного устроения жизни. По сравнению с утопией другие теории и направления оказываются частичными и потому менее вдохновляющими. В этом притягательность утопии и в этом опасность рабства, которое она с собой несет» (Н. А. Бердяев. «О свободе и рабстве человека». Париж, 1939).

В книге «Русская идея» Бердяев с горечью констатирует: «Русские — максималисты, и именно то, что представляется утопией, в России наиболее реалистично». О русском коммунизме он высказывается следующим образом: «Коммунизм есть русское явление, несмотря на марксистскую идеологию. Коммунизм есть русская судьба, момент внутренней судьбы русского народа... Коммунизм должен быть преодолен, а не уничтожен». (Н. А. Бердяев. «Русская идея»). Последние слова этой цитаты стали пророческим предостережением выдающегося мыслителя, направленным его соплеменникам: как показала история, коммунизм и не может быть уничтожен, пока не преодолен. И речь сейчас идет не о самой коммунистической утопии, а об историческом опыте жизни в тоталитарном обществе; каждый, живший в этом режиме, продолжает нести все его тяготы в собственной душе.

Здесь мы снова вернемся к теме, столь остро поставленной Бердяевым, — к теме рабства и свободы человека. «Всякая сгруппировавшаяся масса враждебна свободе. Скажу более радикально: всякое до сих пор бывшее организованное и организующее общество враждебно свободе и склонно отрицать человеческую личность. И это порождено ложной структурой сознания, ложным направлением сознания, ложной иерархией ценностей... Личность, осознавшая свою ценность и свою первородную свободу, остается одинокой перед обществом, перед массовыми процессами истории. Демократический век — век мещанства, и он неблагоприятен появлению сильных личностей» (Н. А. Бердяев. «Самопознание»). Из этого текста можно заключить, что Бердяев не испытывал никаких иллюзий и по отношению к современному западному обществу, отчетливо представляя себе картину духовного кризиса европейской цивилизации.

Бердяев, как и все русские мыслители, ощущал «потребность и долг разгадать загадку России, понять идею России, определить ее задачу и место в мире». Он чувствовал, что Россия стоит перед великими мировыми задачами, и осознавал неопределенность, а, может быть, даже непреодолимость этих задач. В своем этюде «Душа России» (1915) он писал: «С давних времен было предчувствие, что Россия предназначена к чему-то великому, что Россия — особенная страна, не похожая ни на какую страну мира». Бердяев считал, что осуществление мировых задач Россией не может быть отдано на произвол стихийных сил истории. «Необходимы творческие усилия национального разума и на-. циональной воли. И если народы Запада принуждены будут, наконец, увидеть единственный лик России и признать ее призвание, то остается все же неясным, сознаем ли мы сами, что есть Россия и к чему она призвана? Для нас самих Россия остается неразгаданной тайной. Россия — противоречива, антиномична: душа России не покрывается никакими доктринами. Тютчев сказал про свою Россию:

Умом Россию не понять, Аршином общим не измерить: У ней особенная стать

ВРоссию можно только верить.

Ипоистине можно сказать, что Россия непостижима для ума и неизмерима никакими аршинами доктрин и учений.

Аверит в Россию каждый по-своему, и каждый находит в полном противоречий бытии России факты для подтверждения своей веры. Подойти к разгадке тайны, сокрытой в душе России, можно, сразу же признав антиномичность России, жуткую ее противоречивость. Тогда русское самосознание освобождается от лживых и фальшивых идеализации, от отталкивающего бахвальства, равно как и от бесхарактерного космополитического отрицания и иноземного рабства» (Н. А. Бердяев. «Душа России»).

Какой же видит Россию Бердяев? Приведем ряд цитат все из того же этюда.

«Россия — самая безгосударственная, самая анархическая страна в мире. И русский народ — самый аполитичный народ, никогда не умевший устраивать свою землю. Все подлинно русские, национальные наши писатели, мыслители, публицисты — все были безгосударственниками, своеобразными анархистами. Анархизм — явление русского духа, он по-разному был присущ и нашим крайним левым,

инашим крайним правым».

Иславянофилов, и Достоевского Бердяев считает такими же анархистами, как Бакунин и Кропоткин. Он также полагает, что анархическая русская природа нашла отражение

ив религиозном анархизме Льва Толстого. «Русская интеллигенция, хотя и зараженная поверхностными позитивистскими идеями, была чисто русской в своей безгосударственности. В лучшей, героической своей части она стремилась к абсолютной свободе и правде, не вместимой ни в какую государственность».

Вернемся к первой приведенной нами цитате из этюда «Душа России». Помните? «Россия — самая безгосударственная, самая анархическая страна в мире...» И вот как Бердяев начинает следующий фрагмент этюда: «Россия — самая государственная и самая бюрократическая страна в мире». И далее: «Все в России превращается в орудие политики. Русский народ создал могущественнейшее в мире государство, величайшую империю». Россия, в которой последовательно и упорно объединялись княжества еще с времен Ивана Калиты, достигла, наконец, размеров, способных потрясти воображение народов мира. На что же направлены силы русского народа, о котором думают, что он устремлен исключительно к внутренней духовной жизни? Эти силы, по Бердяеву, «отдаются колоссу государственности, превращающему все в свое орудие». Основное место в русской истории занимают интересы «созидания, поддержания и охранения огромного государства». Это и стало причиной того, что «почти не осталось сил у русского народа для свободной творческой жизни», а «личность была придавлена огромными размерами государства, предъявлявшего непосильные требования». Русская государственность формировалась в смутные времена, в периоды иноземных нашествий. И эта особенность, по словам Бердяева, «наложила ка русскую жизнь печать безрадостности и придавленности». Русский народ жертвовал собой во имя создания своего государства, но, с горечью пишет Бердяев, «сам остался безвластным в своем необъятном государстве».

Далее философ отмечает таинственное противоречие в отношении России и русского сознания к национальному вопросу. Итак, вот исходный тезис: «Россия — самая не шовинистическая страна в мире. Национализм у нас всегда производит впечатление чего-то нерусского, наносного...

Русские почти стыдятся того, что они русские, им чужда национальная гордость и часто даже — увы! — чуждо национальное достоинство... В русской стихии поистине есть

какое-то национальное бескорыстие, жертвенность, неведомая западным народам. Русская интеллигенция всегда с отвращением относилась к национализму и гнушалась им, как нечистью. Она исповедовала исключительно сверхнациональные идеалы. И как ни поверхностны, как ни банальны были космополитические доктрины интеллигенции, в них все-таки хоть искаженно, но отражался сверхнациональный, всечеловеческий дух русского народа». Здесь Бердяев говорит о Льве Толстом, которого считает национальным гением: тю его мнению, великий писатель «был поистине русским в своей жажде преодолеть всякую национальную ограниченность, всякую тяжесть национальной плоти». Бердяев считает, что и славянофилы не были националистами в истинном смысле этого слова: «Они хотели верить, что в русском народе живет всечеловеческий христианский дух, и они возносили русский народ за его смирение». Что же касается Достоевского, то он «прямо провозгласил, что русский человек — всечеловек, что дух России — вселенский дух, и миссию России он понимал не так, как ее понимают националисты». По мнению Бердяева, национализм новейшей формации есть «несомненная европеизация России, консервативное западничество на русской почве». Отличительной же чертой России Бердяев как раз считает свободу от национализма в истинном его значении: «...В этом самобытна Россия и не похожа ни на одну страну мира. Россия призвана быть освободительницей народов. Эта миссия заложена в ее особенном духе. И справедливость мировых задач России предопределена уже духовными силами истории... Россия не имеет корыстных стремлений».

Напомним исходный тезис: «Россия — самая не шовинистическая страна в мире». А теперь послушаем, как звучит не менее обоснованный антитезис: «Россия — самая националистическая страна в мире, страна невиданных эксцессов национализма, угнетения подвластных национальностей русификацией, страна национального бахвальства,