Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Дружинин Критика гоголевского периода

.doc
Скачиваний:
20
Добавлен:
20.04.2015
Размер:
336.38 Кб
Скачать

   Она восприняла эстетические теории неогерманских дидактов, но от применения их во всей их жестокой непоэтичности она не могла не уклониться, благодаря своей талантливости. Она ясно видела бедность новых представителей германской поэзии. Идти по одной дороге с такими ограниченными деятелями она не могла ни за что в свете. Сердце наших критиков лежало к той стороне новых дидактических партий, которая была богаче талантом. Жорж Санд стал ее идеалом и кумиром, новые французские историки и экономисты приковали к себе ее сочувствие. Убегая от сухости немецких мыслителей-дидактиков, она сделала огромный шаг навстречу дидактическому сентиментализму.

   Снова должны мы сказать несколько слов по поводу термина сентиментализм, может быть, опять-таки оскорбительного для небольшого числа лиц, до сих пор сочувствующих прежним теориям той школы, в которой Жорж Санд был блистательнейшим деятелем. У нас привыкли под именем сентиментальности разуметь розовую водицу любовных страданий, собирание желтых цветов (смотри "Обыкновенную историю" Гончарова), глядение на луну, слезы, достойные пастушка Тирсиса, и, в самом крайнем случае, тоску Стерна по поводу околевшего осла46. Такое воззрение несправедливо, потому что оно узко. Сентиментальность есть не что иное, как всякое проявление горестных или радостных чувств человека, проявление несоразмерное с его причиною, бесполезное по своей неприменимости и оттого без надобности нарушающее ту спокойную твердость духа, без которой человеку существовать невозможно. Сентиментализм имеет бесконечное число видов, он может вторгаться во все науки, кроме разве наук математических, он входит во все житейские дела наши, и особенно в поэзию, где он часто принимается за страсть и даже практичность - тенденции. Сентиментальность в литературе есть вернейший признак талантов болезненных, слабых, заблуждающихся. То, что в нем кажется силою, есть один пароксизм, то, что в нем имеет вид сочувствия к современному, есть или заблуждение юношеской пылкости, или расчет недобросовестности, или совершенное отсутствие практичности. "Сила человека, - говорит нам Карлейль, - оказывается не в припадках горячки, а в перенесении тяжестей". Мысль эта исполнена глубины беспредельной. Всякий человек знает, что люди не ангелы, что в свете много горя и страданий, что обязанность мудрого человека состоит в том, чтоб бороться со злом жизни и делать добро своим собратиям. Но не всякий человек способен, увидавши перед собой горе и страдание, приступить к своей человеческой обязанности с той спокойною твердостью, которая отличает мудрого. И тут-то предстоит нам встретить сентиментальность вместо мудрости, крикливое коверканье вместо спасительного совета и быстрой помощи. Поэт, который при зрелище человеческого зла начнет коверкаться и произносить дифирамбы с пеной у рта, есть поэт сентиментальный, хотя бы его дифирамбы не имели ничего тирсисовского. Врач, который при виде больного станет бледнеть от жалости и лить слезы, будет врачом-сентименталистом не из-за одного того, что он льет слезы, а из-за того, что его волнение вредит зоркому глазу, необходимой медицинской твердости при виде чужого страдания. Литературный судья, который вследствие личных горестей, или по причине житейского зла, им виденного, станет обращать литературу в собрание человеколюбивых и наставительных трактатов, будет сентименталистом, хотя бы личные воззрения его изобиловали твердостью духа. Он сентименталист оттого, что действует несоразмерно своему назначению и, имея в виду интерес близкой современности, упускает из вида безмерно важнейший интерес поэзии, как учительницы не одного настоящего, но и будущих, еще неродившихся поколений.

   С той поры, как русская критика гоголевского периода усвоила себе дидактическую сентиментальность представителей новой французской словесности, ее влияние, произносим с горестью, начало, видимо, клониться к упадку, Поспешим сказать, однако же, что то не был упадок безнадежный, упадок старческий, упадок, замечательный одним бессилием. Святая любовь к поэзии и истине продолжала гореть на жертвеннике, только сияние этого пламени страдало от облаков тумана, на него налетевших. Всем сердцем и всей душой нашею убеждены мы в том, что критика, теперь нами разбираемая, выбилась бы из-под гнета ложных теорий, если б судьбе было угодно продлить жизнь ее главных деятелей, сделать их свидетелями того, чего мы были свидетелями. Критика сороковых годов покинула сцену, далеко не сказавши своего последнего слова: в этом нас никто не переуверит. Она имела все, что нужно для новых успехов и новой благотворной деятельности, при ее талантливости, зоркости, восприимчивости, готовности сознаваться в своих ошибках она не была способна долго идти об руку с дидактическим сентиментализмом Франции и Германии. Если мы, деятели второстепенного разбора, так много выучились из опыта последних лет, то как должен был этот опыт на нее подействовать? Если мы, когда-то с любовью следившие за литературными школами новой Германии и новой Франции, извлекли прочное поучение из падения школ этих, то каким поучением должна была обогатиться наша критика гоголевского периода, переживши то, что мы пережили? Как бы то ни было, перед нами то, что сделано, а не то, что могло бы быть совершено впоследствии. Дидактические заблуждения критики гоголевского периода прежде всего отразились на текущей журнальной литературе и деятелях второклассных. Беллетристика наша, поощряемая одобрением своих судей и указанными образцами, быстро наводнилась потоком самых странных произведений. Реализм, сентиментальность нового покроя, дидактическая тенденция основной мысли -вот три условия, которыми стоило только ловко распоряжаться для того, чтоб явиться в печати с похвалою. Во всех литературах беллетристическая деятельность хорошо награждается и служит лучшим проводником завидной известности, потому и не мудрено, что во всякой литературе мы видим большое количество людей, берущихся за художественные произведения без малейшего к ним призвания. Первый признак дидактического направления в словесности заключается в том, что деятельность чисто научная, или по крайней мере деятельность людей, к ней способных, устремляется на артистическое поприще, во вред писателям, призванным к артистической карьере. Там, где поэзию превращают в служительницу непоэтических целей (как бы благородны эти цели ни были), всякий считает себя вправе обращать форму поэтического произведения для оболочки своим идеям, своим трактатам, своим воззрениям. Экономисты бросаются в лиризм, историки начинают подражать романистам, и литературная путаница, начавшаяся вторжением научного элемента в художество, кончается переходом поэтов и нувеллистов к деятельности научной. Где ученый Гервинус начинает писать стихи, поэт Гейне увидит себя вправе сочинить книгу об истории немецкой литературы, и стихи профессора и ученое сочинение поэта выйдут неудовлетворительны. Если историк Мишле станет набрасывать страницы в роде глав из "Парижских тайн"47, стихотворец Ламартин, в свою очередь, возьмется за историческую деятельность. К таким странностям, вредным для искусства, ведет самый принцип литературной дидактики, допускающий, даже поощряющий смешение временного с вечным, научного с поэтическим, художественного с наставительным. Чуть наша критика сороковых годов увлеклась новой дидактикой, она лишила себя права быть художественно взыскательною. Если сочинение, ею разбираемое, вело к прямому поучению современного читателя, развивало животрепещущую мысль и не грешило против грамотности, оно считалось удовлетворительным и замечательным. Литература наша закипела деятелями, может быть годными на сочинение памфлетов или экономических брошюр, но предпочитавшими давать своей мысли артистическое одеяние и поучавших публику через повести и стихотворения даже. В свою очередь литераторы, по складу дарования своего предназначенные для деятельности чисто художественной, долгом считали отклоняться от своего призвания, проводя в своих артистических вещах мысли и воззрения временные. Дух партии, неразлучная с ним нетерпимость начали разгораться в литературе, ибо все пишущие и мыслящие люди никак не могли сгруппироваться вокруг временных воззрений, признанных критиков. Писателю достаточно было лишь в нескольких временных тенденциях отклониться от принципов нашей критики для того, чтоб она начала смотреть на него как на антагониста и разрушителя всего ею созданного. Суровые споры вспыхивали повсюду, и злонамеренные ненавистники всякого литературного дарования искусно пользовались этими спорами для того, чтоб клеветать на литературу и вредить ее величию в глазах читателя. И читатель верил многим обвинениям, ибо его собственный инстинкт сказывал ему, что как в новой критике, так и в литературе нового времени находилось что-то неладное. Читатель понимал, что ему беспрестанно навязывали новых талантов в лице людей очень умных и красно пишущих, но не имеющих в себе почти ничего талантливого. Он был свидетелем, как критика громила других писателей, ему симпатических, громила их за то только, что мысли и воззрения этих деятелей признавались мыслями и воззрениями устарелыми. Артистическое чувство, врожденное во всякой публике, говорило ей, что так нельзя ценить литературных деятелей, что - на основании идей новой дидактики - вся история европейской литературы не имеет права существовать в ее настоящем виде, ибо, доведя ее выводы до логических результатов, всякая новая идея должна убивать собой все старые идеи и всех их служителей. С таким направлением не мог согласиться читатель, да и сама критика не решалась произнести его с откровенностью. Новогерманские мыслители давно уже писали в своих эстетических памфлетах о том, что поэзия без применения к насущным общественным целям есть ничтожество; но наши критики, надо им отдать справедливость, с неудовольствием глядели на такие заблуждения.

   Разлад русских читателей с критикою, нами разбираемою, становился заметнее со всяким годом. Уже многие похвалы, ею произнесенные по поводу новых повествователей (у нас дидактическое направление особенно проявлялось в повестях), не встретили ни малейшего отголоска в публике - симптом весьма многознаменательный. Сегодня проходила без успеха повесть нового писателя "обильного надеждами", завтра читатели оставляли неразрезанным такой-то перевод жорж-сандова романа, месяц спустя сочинение писателя, давно осужденного критикою на забвение, возбуждало сочувствие в образованной части публики. Вслед за первыми признаками несогласия пошли признаки более печальные. В ряде капитальных и мастерских статей, составлявших лучшее право нашей критики на любовь читателя, начали появляться выходки, исполненные важных заблуждений. Мы говорили уже об огромном и совершенно заслуженном успехе, каким пользовались этюды о лучших русских поэтах старого и нового времени, этюды Виссариона Григорьевича Белинского, лучший труд этого замечательного человека. В те года, когда критика гоголевского периода усвоила себе дидактическое германское направление, расцвеченное сентиментальностью французских дидактиков, в "Отечественных записках" печатался ряд превосходных статей о Пушкине. Кто не помнит, с каким восторгом их перечитывали, сколько благородных мыслей извлекали они из этого труда, так изящно разъяснявшего перед нами всю великую сторону в деятельности бессмертнейшего, благороднейшего, любимейшего и любезнейшего из поэтов России. И вдруг к общему наслаждению начало примешиваться явное неудовольствие. Масса публики сама хорошенько не понимала, почему статьи о Пушкине, писанные с горячностью, стали производить на нее тягостное и раздражительное впечатление, подобное впечатлению от нескольких чересчур резких аккордов в прекрасной оратории. Ценители более зоркие и внимательные поняли все дело скорее, нежели публика. Наш Пушкин, наш любящий поэт, наш художник в полном смысле слова, разбирался уже не с художественной, а с резкодидактической точки зрения. Критика, сама исполненная страстной любви к поэзии Пушкина, не решалась произносить над ним того дерзкого суда, который должен был явиться прямым выводом из неодидактического воззрения на спокойную деятельность Пушкина. Усиливаясь примирить два воззрения, никогда не совместимые, разбираемая нами критика придумала меру в высшей степени необыкновенную. Не находя в себе силы нападать на Пушкина как на человека, гений которого был совершенно противоположен с ее воззрениями, она решилась в самой его поэзии найти элемент преднамеренно дидактический. Увлекаясь своей жаркой любовью и к поэзии Пушкина, и к современным воззрениям новой дидактики, она пламенно приступила к тому, чтоб слить и то и другое в одно стройное целое. Мы верим, что усилия ее проистекали из сердца, полного страстных убеждений, что кажущаяся недобросовестность предприятия не имела в себе и тени дурного помысла. Так нежный сердцем человек, страдая от того, что его два лучшие друга не ладят между собой, делает все возможное для их сближения, сводит их у себя и простодушно радуется их приходу, не подозревая того, чго оба приятеля только тешат его благородное сердце своим послушанием, на самом же деле и не помышляют о невозможном примирении.

   Первая попытка представить Пушкина поэтом новодидактического направления была совершена до того блистательно, что почти заставила призадуматься упорнейших спорщиков. Разбор "Цыган"48 нам до сей поры памятен по своей странности, по своему мастерству и жару, достойному более справедливой цели. Точно, основная мысль "Цыган", одного из самых изумительных и мудрых произведений поэта нашего, поражает не одной своей гениальностью, но возможностью самого современного применения. Толпы новых дидактиков, подступавших к общественным отношениям, к воззрениям на ревность, неверность и другие катастрофы любовных отношений мужчины и женщины, не высказали десятой доли великих идей, сказанных почти ребенком Пушкиным в одном из первых произведений его юности. Лучшие вещи Жоржа Санда в лучшую эпоху его деятельности едва могут, по важности вопросов, в них затронутых, идти в параллель с "Цыганами" Пушкина. Но остается еще вопрос, и основной вопрос, о том, имел ли Пушкин, бравшись за свою поэму, преднамеренное стремление поучать современное общество и быть поэтическим, сознательным проводником тех идей, которых Жорж Санд был впоследствии непризнанным представителем. Следует ли нам думать, что наш поэт, равно отзывавшийся на все жизненные стороны и стремления, заранее подчинил себя известной стороне жизни, известным временным стремлениям, хотя и справедливым, может быть, но стеснительным для его поэтического горизонта? Этого-то никак и не следует, ибо горизонт Пушкина, как горизонт великого художника, был беспредельно шире горизонта всех дидактиков, прошедших, настоящих и будущих. Судить о всем его миросозерцании по "Цыганам" так же странно, как определять все общественные воззрения Шекспира, во всю его жизнь, по "Кориолану", о котором мы говорили недавно. Оба поэта дали по великому уроку на известную тему будущих поколений и затем перешли к деятельности другого рода, ибо им было не чуждо все человеческое, а не одна случайная сторона человеческого. И наконец, рассмотревши "Цыган" с более широкой точки, мы видим в них ту широту, ту общепоучительность, из которой все стороны должны извлекать полезные уроки, не кичась и не признавая себя правыми. Разве знаменитый стих, достойный Шекспира: "Ты для себя лишь хочешь воли", не может быть понят, как смертный приговор всей новодидактической школы в ее отношениях к обществу и другим литературным школам, по идее от нее отделенным? Как же нам после этого смотреть на Пушкина, и какие преднамеренно дидактические цели откроем мы еще в его поэме?

   Раз начавши дело заблуждения относительно поэзии Пушкина, критика сороковых годов продолжала его с горячностью. В разборе "Евгения Онегина"49выводы ее стали еще резче и еще страннее. Нам некогда останавливаться на всей отрицательной стороне, открытой критиками в плане поэмы, над софизмами, какими она, например, оправдывала бесплодную хандру Евгения: со всем этим кое-как мирилась внимательная часть читателей. Но все поэтические инстинкты, вся правдивая сторона читателя глубоко возмутилась, когда новодидактическое воззрение наконец коснулось пленительнейшего лица в создании поэта нашего, его Татьяны, его стыдливой, любящей, поэтической русской женщины, всегда прекрасной, всегда правдивой - и в бессонную ночь первой любви, и в тяжкий час последнего свидания с Евгением. Каким волшебством мог Белинский, критик-поэт, существо так страстное по натуре, человек так поэтический по складу своего высокого дарования, унизиться до столь грубого непонимания поэзии, какое он выказал в своем отзыве о Татьяне Пушкина. По его воззрению, Пушкин, изображая Татьяну, писал сатиру на холодность, бесчувственность, узкость понятий в современной женщине! Татьяна не имела права отвергнуть любви Евгения, того тщеславного и сухого душой Евгения, который не оценил ее первой привязанности и капризно полюбил Татьяну только тогда, как увидал ее в блеске и почете, идолом пышных гостиных! Татьяна не должна была противиться влечению сердца - героини дидактических романов Жоржа Санда никогда ему не противятся. Пленительнейший идеал русской непорочной красавицы, создание пленительнейшего из русских поэтов было брошено под ноги героиням сентиментальных романов, хотя и имеющих свое значение, но не стоящих по своей поэтической истине одной главы нашего "Онегина"! Грустно вспомнить об этом. К другому писателю мы должны перейти и переходим к нему с удовольствием.

   Отношения критики сороковых годов к другому сильному поэту современной нашей словесности, именно к Гоголю, были по крайней мере логичнее ее отношений к Пушкину. Здесь величие заслуги восполняет собой заблуждения, довольно значительные и на последних порах тягостные. Талант Гоголя при первом выходе в свет "Вечеров на хуторе" был понят, оценен и приветствован тою критикою, которая теперь получила свое название от периода нашей словесности, украшенного Гоголевой деятельностью. Наша критика широко разнесла имя Гоголя между русскими читателями, истолковала им истинное значение поэта, яркой звездой засветившегося на нашем литературном горизонте. Чтоб понять всю важность этого дела, стоит только вспомнить о том, как еще не готова была наша публика и наша журналистика к уразумению творений человека, подарившего России "Мертвые души". Смешно было бы думать, что весь океан хулы, брани, насмешек, ложных оценок, возбужденный деятельностью Гоголя, с самого начала происходил от одной злобы, недобросовестности и преднамеренной слепоты ценителей. Гоголь не мог возбудить особенной злобы своими первыми трудами, литературным Аристархам его времени не было расчета систематически унижать начинающих писателей, да сверх того, литературная злоба не в духе русского человека. Мы твердо уверены, что причиной горячих нападков на Гоголя было нечто более упорное, чем злоба и преднамеренное непонимание его таланта, а именно - непонимание гоголевского таланта вовсе не преднамеренное, непонимание совершенно чистосердечное. Даже люди, которые, по прекрасному выражению г. Погодина, "не стыдились обвинять Гоголя в злонамеренности", дошли до этого унижения, начавши с простой неспособности ценить заслуги нашего писателя. И тут-то заслуга критики сороковых годов является нам в лучезарном свете. Бороться с ценителями слепыми труднее, чем бороться со злобой зоилов по призванию, уяснить вкус публики, еще не доросшей до понимания известного поэта, несравненно затруднительнее, чем иметь дело с читателем просто предубежденным. Борьба за Гоголя, споры о значении Гоголя тянулись долго и кончились со славою. Всюду, где нужно было оградить поэта от ложных толкований, от едких нападений, везде, где следовало объяснить его труд, растолковать его значение читателю, - беспрерывно являлась критика, нами разбираемая. Она лелеяла Гоголя, ясно понимала его великое значение, прикрывала его имя щитом своего авторитета, как великий Аякс в "Илиаде" прикрывает своим семикожным щитом Тевкра, первого стрелка во всей греческой рати. Не от одних упорных хулителей защищала Гоголя наша критика, она не раз восставала против чересчур восторженного воззрения на Гоголя, воззрения, способного навлечь насмешки на поэта вследствие своей преувеличенной восторженности. Всей зоркости, всего критического такта, всего мастерства, выказанного критиками сороковых годов в их отношениях к Гоголю до появления его "Переписки с друзьями"50, мы изобразить не в состоянии - похвальное слово самого восторженного поклонника тут будет слабее простой истины. Благодаря этой заслуге, и именно благодаря ей, мы теперь видим Гоголя признанным поэтом целого литературного периода, любимцем читающей публики, писателем, которого издания расходятся по России в тысячах экземпляров в несколько месяцев времени.

   Когда наша критика стала впадать в увлечения новым сентиментализмом и дидактическими теориями, ее отношения к Гоголю по-видимому не изменились нимало. Она по-прежнему продолжала популяризировать и объяснять его творения с прежним знанием дела. Правда, она уже начинала видеть в Гоголе писателя, совершенно убежденного в теориях об искусстве, близких ее сердцу, и приветствовать в нем поэта, воплотившего в себе все воззрения новейшей общественной дидактики. Такой взгляд не был верен, однако он не имел в себе ничего вопиющего. Гоголь, по великому своему уму и по юмористическому складу своего дарования, оправдывал этот взгляд "Мертвыми душами" - "Шинелью" - "Записками сумасшедшего" - "Невским проспектом" - оправдал его даже более, чем, например, Пушкин своей поэмой "Цыганы". Гоголь приносил прямую, насущную пользу, поучая современного человека, раскрывая недостатки современного общества, осмеивая порок и заступаясь за слабых. Из книг Гоголя можно было обильной чашей черпать поучения самые современные и самые временные, но не следует нам забывать того, что, кроме этих поучений, гений Гоголя был богат истинами вечными, истинами не зависимыми от взглядов известного поколения, истинами, никогда не преходящими, как всякая настоящая поэзия. Время побудило читателей видеть в Гоголе дидактика, времясклонило нас к тому, что мы с особенной яркостью видим некоторые, почти дидактические стороны его дарования, но сила Гоголя не в стремлениях известного времени, не в толкованиях известного читающего поколения: Гоголь вечен, потому что поэзия, которой он служит, имеет вечное начало, неразрывное со всеми ее проявлениями. Не одни стремления, недостатки, слабости известного общества в известном периоде времени олицетворены музой Гоголя; эта муза смотрела гораздо далее, нежели смотрели сентименталисты-дидактики, думавшие, что поэт обязан трудиться лишь для временных, всегда изменяющихся целей. Гоголь не есть поэт отрицания, а между тем критика сороковых годов, сама вдавшись в одностороннее отрицательное направление, силилась видеть в Гоголе его полное воплощение. Поэт "Ревизора" есть вместе с тем поэт "Майской ночи" - перо, написавшее "Шинель", набросало "Старосветских помещиков"; у Гоголя "Вий" составляет противоположность "Игрокам", комедия "Женихи" не вредит поэме "Тарас Бульба". Какое нам дело до того, что к поэзии, природе и людям своей родной Украины поэт относится нежнее, чем к поэзии, природе и людям того города, где проживает Акакий Акакиевич, - Украина тоже Россия, и, воспевая ее прелесть, Гоголь выказывается человеком любящим, поэтом всесторонним! Критика наша погрешила тем, что налегла лишь на одну сторону Гоголева воззрения - сторону отрицательную, и мало того, что налегла на нее со всей страстью, но даже провозгласила Гоголя поэтом новодидактического направления, поэтом отрицательного общественного воззрения. Она провозгласила это, не имея на то права, и тем посягнула на сокровеннейшие сокровища великого писателя, то есть на его личный взгляд и личные убеждения.

   Пока не было антагонизма между личными убеждениями Гоголя и личными убеждениями его критиков, согласие между поэтом и его лучшими ценителями не было нарушено. Года шли однако же, и зачатки раздора возникали между двумя сторонами, достойными иной участи. Всему свету известны сомнения Гоголя по поводу "Мертвых душ", его великие труды по продолжению этой поэмы, его жизнь за границей, его борьба со своим собственным дарованием, его болезненные годы, исполненные горячих испытаний, исполненные моральных потрясений. Гоголь вступал в годы полного развития своих сил и, зная это, стремился к тому, чтобы в его "Мертвых душах" явилась книга, навсегда способная увековечить ими Гоголя в его отечестве. Тяжел, мрачен и ужасен по нравственному труду этот период, о котором мы можем судить только гадательно. Здесь не место излагать наши догадки о том, что могло выйти из Гоголя после этих геркулесовских работ над собою. Когда-нибудь мы об этом скажем свое слово. По отрывкам, нам оставшимся от упомянутой поры, можно делать много предположений. В сказанных отрывках Гоголь является мыслителем гениальным. Шел ли у него гений художественного творчества заодно с развитием его почти беспримерного ума - этого, нам кажется, ни один критик решить не в состоянии.

   "Переписка с друзьями", изданная в самую последнюю пору деятельности критики гоголевского периода, появилась в эпоху полного развития критической дидактики с ее сентиментализмом и отрицательным направлением. Книга Гоголя, как известно всякому, не имела никакого художественного значения, была издана для облегчения стесненных обстоятельств автора и заключала в себе много личных убеждений знаменитого писателя, с которыми очень можно не соглашаться, но в которых не было ровно ничего предосудительного. Великий ум человека, набросавшего эти письма, сиял на многих страницах; еще большее число страниц свидетельствовало о великой, болезненной борьбе, с которою совершалось артистическое развитие Гоголя как писателя. В письмах было много дидактики, конечно, не новой, не германской и не французской дидактики, а той почтенной дидактики религиозных людей, немного поддающихся мистицизму, которая не помешала Мильтону быть Мильтоном, Краббу Краббом и Ньютону Ньютоном. Нападать на нее, как на проявление никому не навязываемых личных стремлений, было недостойно, а если взять в соображение болезненное состояние Гоголя, даже безжалостно. Гоголь не враждовал ни с кем, не отступался от своей прежней деятельности, только находил ее неполною и недостаточной с точки своего настоящего развития. В одном только отношении он мог огорчить критику, до той поры им восхищавшуюся, - он отрекался от отрицательного направления, ему приписываемого. Вместо того, чтоб оскорбляться этим поступком, критике нашей следовало прежде всего пересмотреть свои прежние отзывы, разобрать свою собственную деятельность относительно Гоголя и признать неосновательность своего суда о направлении его творений. Затем она могла ждать Гоголя как художника, с его новым будущим созданием. Если б воззрения, ей антипатичные, невыгодно отразились на продолжении "Мертвых душ", она имела бы право высказать свое мнение о недостатках этих воззрений в их применении к творчеству.

   Ничего подобного не было сделано. Дидактика новой критики столкнулась с дидактикой Гоголя, а результат подобных столкновений всегда бывает ужасен. Отыщите где-нибудь поклонника общественных романов Санда и скажите ему, что он идет по одной дороге с дидактиками, писавшими о "пользе стекла" или "искусстве быть счастливым", - вы увидите, какою яростью он исполнится. Нападите на какого-нибудь поэта гервеговой школы с точки зрения искусства чистого, он станет спорить не без достоинства, но сообщите ему, что ранее его Свифт писал дидактико-политические стихотворения, ныне преданные забвению, поэт потеряет всякое приличие в диспуте. Ожесточение, с каким наши критики встретили переписку Гоголя, превосходит все, до того происходившее в литературе. В пылу негодования были забыты все приличия, вся обязанность критики в отношении к великому деятелю (хотя бы и заблуждающемуся), вся осторожность в споре, вся трезвость воззрения на предмет спора. Утратив ту благотворную, примиряющую сторону воззрения, которая создает нечто даже из элементов прямо противоречащих, ту сторону, без которой никогда нет истинной критики, - критика наша могла идти только по пути к оскорблениям. "Авторская исповедь" Гоголя навеки будет свидетельствовать о том, как принял настоящий Гоголь нападения на воображаемого Гоголя, на Гоголя-неодидактика, на Гоголя, созданного фантазией критики гоголевского периода. Защита великого человека перед нами, и нечего прибавлять к этой защите.