Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

ВОСПОМИНАНИЯ

.doc
Скачиваний:
9
Добавлен:
18.04.2015
Размер:
973.82 Кб
Скачать

61

заочно были уже хорошо знакомы и потому встретились, как давнишние приятели, и даже обрадовались друг другу. «Да зачем же, милый, — сказал Кокошкин, обра­щаясь к Загоскину, — мы отвлекаем Михаила Семеныча от репетиции? Лучше мы поведем на сцену Сергея Тимо­феича: он увидит там почти всю нашу труппу и наши будущие надежды». Я охотно согласился, и мы пошли на сцену. Я никогда не мог объяснить себе, отчего репе­тиция пиесы, разумеется уже хорошо слаженной, даже в позднейшие годы часто производила на меня очень силь­ное и приятное впечатление. Я знал многих людей, ко­торые утверждали, что никогда не надобно смотреть репетиции, если хочешь вполне почувствовать достоинство пиесы в настоящем представлении, — и трудно спорить против этого мнения; но на деле я испытывал другое. В этот же день, о котором я говорю, мне было весьма естественно предаться увлечению. Я не видел театра пять лет, прожив их безвыездно в деревне. Взволнован­ный своим переездом в Москву, горячим приемом моих старых и новых приятелей, а всего более притихшей на время и с новою силою вспыхнувшей моей страстью к искусству, взошел я на огромную, великолепную сцену Петровского театра, полную жизни, движения и людей, мелькавших, как тени, в полумраке, который сначала ослепил меня; гром музыки, пение хоров, пляски на празднике Вакха — все это вместе показалось мне чем-то волшебным. Я пригляделся к темноте, стал различить и узнавать людей; сцена очистилась, и мелодический, звучный, страстный голос Аристофана, в котором я не вдруг узнал молодого Мочалова, довершил очарование. Музыка, танцы, стихи, игра Мочалова и Синецкой, игра, которая в самом деле была хороша, показались мне тогда чем-то необыкновенным, даже каким-то совершенством. Во время антракта толпа актеров и актрис, певиц и танцовщиц всякого возраста окружила нас. Кокошкин не пропустил случая произнесть коротенькую, но торже­ственную речь ко всем, нас окружающим, в которой, представляя мне всю труппу, не поскупился наговорить мне великолепных похвал. Я возобновил мое знакомство с Синецкой и Мочаловым, который очень помнил, как отец заставлял его декламировать передо мною Поли-

62

ника, и познакомился со многими, которых не знал. Тут в первый раз увидел я Сабурова и Рязанцева; Кокошкин назвал их блистательными надеждами московской сцены. Про Рязанцева и Щепкин шепнул мне: «Это наш капи­тал». Все меня встретили с необыкновенным радушием, как мне показалось тогда при моем настроении увле­каться. Репетицию стали продолжать; мы сели с Кокош-киным на помост храма Вакха, и он с патетическим одушевлением сказал: «Не правда ли, милый, что мы в Афинах? Шаховской ничего не написал, да и ничего не напишет лучше Аристофана». Я не спорил. Я сам нахо­дился в каком-то упоении, да и пиесы не знал. — Очень мне хотелось дослушать репетицию «Аристофана», но я, несмотря на свое увлечение, вспомнил, что мне необхо­димо видеться с Кавелиным и что Писарев ждет меня в Таганке — иначе он давно бы воротился. Не слушая убедительных просьб Кокошкина остаться на полчаса, чтоб увидеть Синецкую в одной сцене, которую она, по словам его, превосходно играла, я извинился и уехал, дав, однако, слово Кокошкину, что завтра приеду смо­треть «Аристофана» в его ложу или кресло. Кавелина я не застал; мне сказали, что он с сестрой уехал к нам, и я поспешил домой.

Точно, я нашел у себя дома Кавелина с его сестрой и Писарева. Много произошло перемен с Кавелиным с тех пор, как мы не видались. Из поручика или штабс-капитана Измайловского полка он сделался полковни­ком, флигель-адъютантом и одним из самых близких людей к царствующему императору... Но все рассказы были отложены до более свободного времени, а теперь ему надобно было немедленно ехать, и мы простились. Писарев дожидался меня недаром. Кроме желания по­скорее меня увидеть и обнять, ему нужно было предупре­дить меня, и, к сожалению, весьма невыгодно, об одном из близких со мною людей. Разумеется, мне это было больно и неприятно, потому что всегда неприятно оши­баться; но меня гораздо более огорчил сам Писарев: он был худ, бледен, глаза его потеряли свой прежний блеск, и он довольно часто кашлял. Зловещая мысль про­мелькнула у меня в голове, и сердце болезненно сжалось. Но я овладел собою и с наружным спокойствием выслушал

63

невеселую повесть пяти лет, проведенных нами в разлуке. Здесь не место подробно рассказывать эту по­весть, а скажу только, что я вывел из нее следующее за­ключение: Писарев, будучи от природы очень слабого сложенья, имел расположение к раздражительности, ко­торая ужасно развилась в продолжение нашей разлуки. По несчастию, эта раздражительность никогда не выра­жалась во внешности; холодный по наружности, он рвался внутренне, и эта постоянная тревога сокрушила его здоровье. Причин к волненью было много: сначала блистательные успехи, и особенно на сцене, вскружили ему голову. Писарев, повидимому, очень спокойно раскланивался из директорской ложи с публикой, вызы­вавшей его за каждую пиесу восторженными криками, но после каждого вызова у него была лихорадка. На по­прище журнальной литературы он не захотел сойтись с издателем «Московского телеграфа». Он был прав, но, может быть, поступил слишком резко и нажил себе за­клятого врага. Закипела страшная полемика. Писарев, умея наносить жестокие язвы своим противникам, не умел равнодушно сносить никакой царапинки. Раздражи­тельность, желчность ослепляли его, и в число его лите­ратурных врагов попали такие люди, которые заслужи­вали полного уважения по своим талантам. Публика любит петушиный бой, и, осыпая громкими руко­плесканьями острые и злые куплеты Писарева, она с та­ким же удовольствием читала язвительные выходки про­тив него в «Московском телеграфе», не разбирая, спра­ведливы они или нет. Публика тешилась, а бойцам была накладна эта потеха; для Писарева по крайней мере она была очень вредна. — Писарев говорил со мной много и долго, с внутренним волнением, от которого час от часу становился бледнее. Я поспешил остановить его и успо­коить, сколько мог. Он хотел было остаться до шести часов вечера, то есть до начала спектакля, но я, под раз­ными предлогами, выпроводил его. Я знал, что, остав­шись со мною, он не перестал бы рассказывать мне про свое прошедшее и настоящее и не перестал бы волно­ваться.

На другой день мы отправились в театр. Великолеп­ная театральная зала, одна из огромнейших в Европе,

64

полная зрителей, блеск дамских нарядов, яркое освеще­ние, превосходные декорации, богатство сценической по­становки — все вместе взволновало меня более вчераш­него; я должен признаться, что был очарован «Аристо­фаном». Он был очень хорошо поставлен на московской сцене самим князем Шаховским, опытным знатоком и мастером этого дела. Шаховской имел необыкновенное искусство пользоваться всеми личностями, составляю­щими театральную труппу, и часто актер, считавшийся вовсе бесталанным, являлся в его пиесе, к общему изумлению зрителей, играющим свою роль очень хо­рошо. Я же, никогда не видавший большей половины актеров и актрис, был совершенно обманут — и господин Баранов (жалкая посредственность везде), в роли Казнодара Клеона, показался мне прекрасным актером. Щепкин занимал самую ничтожную роль Созия, состояв­шую из нескольких строк, но и тут он умел так сказать ничего не значащий стих:

Гермес! петух твой улетел, —

что зрители громким смехом и рукоплесканием выразили своё удовольствие. Хотя я видел Щепкина на сцене первый .раз, но по общему отзыву знал, что это ар­тист первоклассный, и потому я заметил Писареву, что немного странно играть такую ничтожную роль такому славному актеру, как Щепкин; но Писарев с улыбкою мне сказал, что князь Шаховской всем пользуется для придачи блеска и успеха своим пиесам и что Щепкин, впрочем, очень рад был исполнить желание и удовлетво­рить маленькой слабости сочинителя, великие заслуги которого русскому театру он вполне признает и уважает. Князь Шаховской был болен и потому не приезжал на ту репетицию, которую я видел вчера; его не было также и сегодня на настоящем представлении; но он взял слово с Писарева, что Писарев вечером побывает у него и рас­скажет, как шла пиеса. Мне была очень понятна и приятна такая нежная и беспокойная заботливость ав­тора о своем произведении. Синецкая была очень хороша в роли Алкинои, но я заметил, что средства ее несколько слабы для такой огромной сцены, на которой, правду

65

сказать, никогда не следовало давать комедии, а только большие оперы и балеты. Шаховской знал это лучше всех; но как его пиеса была сопровождаема великолеп­ным спектаклем, то есть множеством народа, певцов, пе­виц, танцовщиков и танцовщиц, то ее и нельзя было да­вать на сцене Малого театра. Великолепный спектакль — была также маленькая слабость Шаховского, как я после узнал. — Мочалов привел меня в восхищение. Сколько огня, сколько чувства и даже силы было в его сладком, очаровательном голосе! Как он хорош был собой и ка­кие послушные, прекрасные и выразительные имел он черты лица! Все чувства, как в зеркале, отражались в его главах! Греческий хитон и мантия скрывали недо­статки его телосложения и дурные привычки к извест­ным движениям, которые и тогда были в нем уже за­метны. Одним словом, я был очарован им и был уверен, что из него выйдет один из величайших артистов. Впрочем, и Кокошкин и Писарев также восхищались и говорили, что он никогда так хорошо не играл Аристо­фана; они приписывали удачную игру Мочалова отсут­ствию князя Шаховского, который своим постоянным наблюдением и взыскательностию за каждое неверно сказанное слово приводил в смущение молодого актера: он старался играть как можно лучше и оттого играл хуже. Узнав от Писарева, что Мочалов дик в обществе порядочных людей, что он никогда не бывает в литера­турном кругу Кокошкина без официального приглаше­ния, я тогда же составил план сблизиться, подружиться с Мочаловым, ввести его в круг моих приятелей у меня в доме и употребить все средства для его образования, в котором он, как я слышал, очень нуждался. Я так горячо этого желал, что не сомневался в успехе; я сооб­щил мои намерения Писареву, который, сомнительно покачав головой, сказал: «Дай бог тебе удачи больше, чем нам; ты скорее нас можешь это сделать; ты ему не начальник, и твоя бескорыстная любовь к театральному искусству придаст убедительность твоим советам, кото­рые подействуют на него гораздо лучше директорских наставлений. Я уверен, что Мочалов тебя полюбит, — а это самое важное». Обо всем этом я успел перегово­рить с Писаревым во время антрактов, ходя с ним

66

по огромной сцене, представлявшей площадь в Афинах, в толпе театрального народа, превращенного в греков, в Вакховых жрецов и вакханок. Не откладывая дела в дол­гий ящик, по окончании пиесы, после шумного вызова Синецкой и Мочалова, я, с врожденною мне пылкостью, бросился к Мочалову и высказал ему мое восхищение, мои надежды, мое желание сблизиться с ним. В моих словах не было недостатка в искренности и в неподдель­ном горячем чувстве. Мочалов не умел хорошо выражать своих внутренних движений, но, очевидно, был тронут моим участием и в несвязных словах пробормотал мне, что сочтет за особенное счастие воспользоваться моим расположением и что очень помнит, как любил и уважал меня его отец. Несмотря на мои тридцать пять лет, я был еще очень молод, голова моя горела, и я в большом волнении отправился в свою уединенную и отдаленную Таганку.

На другой день вместе с Кавелиным поехали мы к П. П. Мартынову, который жил в Спасских казармах; с ним также произошла значительная перемена, равно с другим моим приятелем Воропановым. Ровно за де­сять лет оставил я их офицерами Измайловского полка: Мартынов был полковником, служакой, а Воропанов — капитаном, вовсе фронтовой службы не знающим, потому что всегда находился адъютантом у полкового командира. Я был коротким приятелем с обоими и, прощаясь с ними в Петербурге в 1816 году, я убедительно доказывал, что им не следует оставаться в гвардии; оба не получили почти никакого образования и не имели никакого состоя­ния. Я советовал им выйти в армию полковыми коман­дирами, жениться на деревенских девушках с состоянием и зажить припеваючи, и что же? В 1826 году Мартынов служил гвардейским бригадным генералом, а Воропанов командовал гвардейским полком: оба были генерал-адъютанты. События 14 декабря выдвинули их вперед, потому что они имели случай показать свою преданность государю; впрочем, Мартынов, кроме титла известного фрунтовика, имел много душевных достоинств и был Давно известен императору, когда он еще был великим князем и шефом Измайловского полка. Личность Марты­нова заслуживала полного уважения; но для этого надо

67

было знать его очень коротко и примириться с невыгод­ною внешностью. Мартынов был мой земляк, очень меня любил и обрадовался мне, как родному. Он вспомнил, что я советовал ему и Воропанову перейти в армию и, встряхнув своими золотыми эполетами и аксельбантом, засмеявшись, сказал мне, что предсказания мои не сбы­лись и что незнание французского языка и грамматики не помешало ему занять такое высокое место и пользо­ваться милостью и доверенностью государя. Я искренно порадовался его возвышению и пожелал ему дальнейших успехов.

Александр Семеныч Шишков был в это время ми­нистром народного просвещения. Разумеется, я поспе­шил с ним увидеться. Я говорил уже в одном из моих воспоминаний, что он назначил меня цензором в москов­ском, будущем, отдельном от университета, цензурном комитете, который должен был открыться через не­сколько месяцев. Это обстоятельство много облегчало для меня трудность московской жизни.

Через месяц опустела Москва от приезжих гостей. Двор, дипломатический корпус, министерства и гвардия воротились в Петербург, и Москва приняла свой обыкно­венный, будничный характер. Я нанял себе большой дом на Остоженке, и мало-помалу начала устраиваться моя городская жизнь.

В продолжение этого времени я почти ежедневно бы­вал в театре и виделся с Кокошкиным, Загоскиным и Писаревым. Князь Шаховской недели две был болен и не выезжал из своей квартиры. Все трое моих приятелей, в том числе и Кокошкин, которого кн. Шаховской, как известно моим читателям, некогда бранил' беспощадно, были с ним очень дружны и хотели немедленно повезти меня к нему; но я решительно отказался и объявил, что не намерен сближаться с Шаховским. Все думали, что я сержусь на него за петербургскую нашу встречу, слу­чившуюся за десять лет при постановке на русскую сцену «Мизантропа», — но это было совершенно не­справедливо. Я вовсе был неспособен к злопамятности, да и дело того не стоило. Мне даже досадны были слова Кокошкина, который не один раз говорил мне: «Нет, милый, ты все сердишься на Шаховского за меня. По-

68

верь, что он это так. Он ведь пребешеный и когда взбе­ленится, то сам не помнит, что говорит; а злобы у него никакой нет, и он предобрый, он всех нас любит от всего сердца, хотя при случае, осердясь, и укусит». За­госкин, который о других судил по себе, у которого все были прекрасные люди, распинался за честность и до­броту князя Шаховского. Даже Писарев, которого суд об людях был скорее строг, чем снисходителен, уверял меня, что кн. Шаховской — раздражительное, но добро­душное дитя, что у него много смешных слабостей, что он прежде в Петербурге находился под управлением извест­ной особы, что за нее прогнали его из петербургской дирекции, где заведовал он репертуарного частью, и что, переехав на житье в Москву на свою волю, так сказать, он сделался совсем другим человеком, то есть самим со­бою. Но предубеждение мое против князя Шаховского было слишком сильно. Он имел множество врагов в Пе­тербурге, которые составили ему весьма дурную славу в обществе. С самых молодых лет я привык считать кн. Шаховского притеснителем Шушерина, интриганом, гонителем великого таланта Семеновой, ласкателем, угод­ником людей знатных и сильных и, наконец, заклятым врагом Озерова, которого он будто бы преследовал из зависти и даже, как утверждали многие, был причиною его смерти. Вследствие таких-то предубеждений и слухов, которым я более или менее верил, сколько меня ни угова­ривали, я не поехал к Шаховскому; когда же он вы­здоровел, я старался не встречаться с ним, и как этого совершенно избежать было невозможно, то я отделывал­ся учтивым поклоном. Общие приятели наши наговорили много доброго обо мне Шаховскому, и он еще до моего приезда желал коротко со мной познакомиться и подру­житься. При первой встрече у Кокошкина он, как хо­зяин, должен был познакомить нас с Шаховским. Не упоминая о нашей прежней, довольно близкой встрече, мы отрекомендовались друг другу, как люди, которые видятся в первый раз в жизни. Шаховской впился было в меня со всею ласковостью своей забавной болтовни, но скоро моя сухость и холодность укоротили его неумолкае­мый язык, и он должен был оставить меня в покое. При следующем свидании вторичная попытка князя

69

Шаховского сблизиться со мной также была неудачна. Я упрямился, хотя видел, что такое положение огорчало всех моих приятелей, что оно нарушало согласный строй дружеских собраний всего нашего круга. Шаховской при­ставал с расспросами к Кокошкину, Загоскину и Писа­реву: что значит мое отчуждение? и они были в затруд­нении, что отвечать на такие вопросы. Наконец, Писарев решился поступить прямо и откровенно; он сказал Ша­ховскому, что я, наслышавшись много дурного о нем, не хочу с ним войти в приятельские отношения. Шаховской огорчился и в свою очередь поступил так же прямо: он приехал ко мне сам и рассказал мне искренно и добро­душно всю историю своей службы при Петербургском театре; рассказал мне несколько таких обвинений против него, каких я не знал, и, опровергнув многое положи­тельно, заставил меня усомниться в том, чего опроверг­нуть доказательствами не мог. Я был побежден, протя­нул руку Шаховскому — и не имел причины раскаи­ваться. С каждым днем узнавая короче этого добродуш­ного, горячего до смешного самозабвения и замечательно талантливого человека, я убедился впоследствии, что одну половину обвинений он наговорил и наклепал сам на себя, а другая произошла о г недоразумений, зависти и клеветы петербургского театрального мира, оскорблен­ного, раздраженного нововведениями князя Шаховского: ибо при ею управлении много людей, пользовавшихся незаслуженными успехами на сцене или значительностью своего положения при театре, теряли и то и другое вследствие новой системы как театральной игры, так и хода дел по репертуарной части. К этому должно при­бавить, что князь Шаховской, не видя никакой возмож­ности переучить или переделать на свой лад людей ста­рых и даже не старых, но уже закоренелых в старой ме­тоде сценических традиций, выбрал несколько молодых людей и образовал их по-своему. Правда, однакож, и то, что он был пристрастен к ним и видел в них вели­кие таланты, тогда как они имели от природы мало да­рований. Впрочем, тем более чести им. Они, под руко­водством более светлого, истинного взгляда на искус­ство, переданного им князем Шаховским, умели сделать из себя таких артистов, которые долго были украше-

70

нием петербургской сцены и пользовались в свое время громкою славою и полным сочувствием снисходительной и благодарной петербургской публики. Это поучитель­ный пример для людей с положительным талантом, бли­стательно начинающих и потом от лени, неуважения к труду, от непонимания искусства переходящих в жалкую посредственность. Я знаю, что и теперь, назвав актеров, любимцев князя Шаховского, по имени, я вооружу про­тив себя большинство прежних любителей театрального искусства; но, говоря о предмете столь любезном и доро­гом для меня, я не могу не сказать правды, в которой убежден по совести. Эти актеры были: Брянский, Сос­ницкий, г-жи Валберхова и Ежова. Первые трое, лично ни в чем не виноватые, возбуждали только зависть; но последняя госпожа была самою главною причиною дур­ной славы князя Шаховского. Имея на него большое влияние, она умела раздражать его, а в раздражении Шаховской бывал иногда несправедлив и на словах и на деле. Всего хуже было то, что Шаховской, несмотря на свою вспыльчивость, проходившую мгновенно, не умел, не смел и не мог обуздать неизвинительных поступков этой женщины все это падало на князя Ша­ховского, и, конечно, все имели полное право обвинять его.

Возвращаюсь к моему рассказу. К общему удоволь­ствию нашего круга, объяснившись, мы сошлись с Ша­ховским очень скоро и сделались короткими приятелями. Почти весь наш круг был составлен из людей, служащих при театре, пишущих для театра и театралов по охоте. Присутствие кн. Шаховского, поселившегося в Москве на неопределенное время, первого драматического писа­теля, первого знатока в сценическом деле, преданного ему всем существом своим, еще более всех одушевляло. Хотя Кокошкин сам очень любил ставить пиесы на сцену, но он благодушно признавал превосходство кн. Шахов­ского, называл его «первым сценическим мастером» и уступал ему свои права Это время можно назвать одним из лучших для Московского театра Щепкин, в полной зрелости своего таланта, работая над собою буквально и день и ночь, с каждым днем шел вперед и приводил всех нас в восхищение и изумление своими успехами.

71

Может быть, публика этого и не замечала; но мы, страст­ные любители театра и внимательные наблюдатели, ви­дели, что с каждым представлением даже старых пиес Щепкин становился лучше и лучше. Блестящий, ослепи­тельный и увлекательный талант Мочалова развивался, без его ведома, всегда неожиданно и не там, где можно \j было надеяться этого развития. Он приводил нас то в восторг, то в отчаяние. Сам князь Шаховской впослед­ствии боялся давать ему советы и часто говорил: «Беда, если Павел Степаныч начнет рассуждать; он только тогда и хорош, когда не рассуждает, и я всегда прошу его только об одном, чтобы он не старался играть, а ста­рался только не думать, что на него смотрит публика. Это гений по инстинкту; ему надо выучить роль и сы­грать; попал, так выйдет чудо; а не попал, так выйдет дрянь». И такое определение было совершенно справед­ливо. Сабуров и Рязанцев, особенно последний, оба имели драгоценное и редкое качество на сцене: весе­лость. Впрочем, Рязанцев был гораздо выше по таланту; в его игре была такая простота, такая естественность, ка­кой тогда еще не видывали. Он имел один недостаток, мало заметный по комическому характеру его ролей: игра его была холодновата; но говорят, что впоследствии, уже в Петербурге, у него начинала проявляться теплота й одушевление представляемого лица. Если это правда, то Рязанцев должен был достигнуть степени великого артиста. Отчетливая, умная, благородная игра Синец-кой, которой вредили иногда советы Кокошкина, свежее дарование Репиной, прекрасная старуха и баба-хлопо­тунья — Кавалерова, Лавров, Степанов и другие, менее замечательные дарования, — не говорю о богатых на­деждах театральной школы, иногда появлявшихся на публичном театре, — все это вместе придавало москов­ской сцене высокое достоинство. Водевили Писарева разыгрывались с неподражаемым совершенством. Пуб­лика горячо сочувствовала и сочинителям и актерам, и в партере театра было так же много жизни и движения, как и на сцене.

Загоскин, с таким блестящим успехом начавший пи­сать стихи, хотя они стоили ему неимоверных трудов, за­служивший общие единодушные похвалы за свою коме-

72

дию в одном действии под названием «Урок холостым, или Наследники» ', решился написать большую комедию в четырех актах, а именно: «Благородный театр». Мы были с ним очень дружны, и он первому мне открылся в своем намерении. Эта комедия долго его занимала. Он имел возможность сделать много наблюдений по пред­мету ее содержания и заранее придумал множество за­бавных сцен и даже множество отдельных стихов с звуч­ными и трудными рифмами, до которых он был большой охотник, — а между тем твердого плана комедии у него не было; я убедил его, чтобы он непременно написал, так сказать, остов пиесы и потом уже, следуя своему плану, пользовался придуманными им сценами и стихами. За­госкин послушался меня, писал несколько дней — и ни­чего не написал. Рассердился, разбранил меня за мой со­вет, себя — за то, что последовал ему, и решился засесть

1 После блестящего успеха этой комедии на сцене, когда все приятели с искренней радостью обнимали и поздравляли Загоскина с торжеством, добродушный автор, упоенный единодушным востор­гом, обняв каждого так крепко, что тщедушному Писареву были невтерпеж такие объятия, сказал ему: «Нунка, душенька, напиши-ка эпиграмму на моих «Наследников»!»—«А почему же нет», — отве­чал Писарев и через минуту оказал следующие четыре стиха:

Комический давнишний проповедник «Наследников» недавно написал И очевидно доказал, Что он Мольеров не наследник.

Громкий смех и одобрение встретили эту импровизированную эпиграмму, и можно себе представить, как был озадачен Загоскин. Писарев особенно отличался необыкновенной находчивостью, бы­стротой своих эпиграмм, сказанных или написанных часто в одну минуту, без всякого приготовления. Вот еще случай в доказатель­ство моих слов: после одного из предварительных заседаний Обще­ства любителей русской словесности при Московском университете, в котором было читано переложение нескольких псалмов М. А. Дми­триева, члены стали хвалить их, но Писарев молчал. Спросили его мнения, и он, взяв лежащий перед ним листок бумаги,- написал следующее:

Шатров и Дмитриев, Полимнии сыны

Давида вызвали из гроба. Как переводчики хоть тем они равны,

Что хуже подлинника оба.

73

за работу без всякого плана и писать что ему придет в голову. Трудно себе вообразить, каких тяжелых усилий стоил ему каждый стих. Вот была поистине египетская работа. У Загоскина не было музыкального уха, и он ни­как не мог различить пятистопного стиха от семистопного и, пожалуй, от восьмистопного. Часто приходил он в бе­шенство, когда в написанных им стихах, стоивших ему продолжительной работы и которыми, наконец, он был очень доволен, — вдруг находил я то пять с половиною стоп вместо шести, то семь вместо шести с половиной, то неправильное сочетание рифм, то цезуру не на месте... Часто горячился он, сердился и даже не верил мне. Не­редко случалось, что не было другого средства убедить его, как разделить стих черточками на слога и стопы. Даже при таком очевидном доказательстве иногда За­госкин спорил, и, наконец, я уговорил его призвать на помощь еще Писарева, которому в этом отношении он созершенно верил и с которого взял честное слово не от­крывать никому секрета, как он пишет комедию. Нельзя поверить, читая его прекрасные, звучные и свободные стихи, чтобы они выковывались так медленно, и так тя­жело, и таким человеком, который был совершенно лишен музыкального уха для стихов. Загоскин писал свою ко­медию с лишком год, и она явилась на сцене только 29 декабря 1827 года. — Кокошкин также начинал пи­сать большую комедию в стихах, под названием «Воспи­тание», и еще до моего приезда перевел комедию Дела-виня «Урок старикам», которая давалась с большим успехом на сцене. — Писарев переводил водевиль «Дядя напрокат» для бенефиса капельмейстера Шольца; воде­виль этот должен был идти в первых числах генваря наступающего 1827 года; но Писарев уже чувствовал, что пора приняться за что-нибудь более серьезное, более достойное его таланта, «пора перестать набивать руку», как он сам говаривал, «на водевильных куплетах», хотя они очень нравились публике. У него был задуман план большой комедии «Христофор Колумб». Он постоянно обработывал его и уже написал пролог. — Князь